2013ivan (2013ivan) wrote in m_introduction,
2013ivan
2013ivan
m_introduction

Отсутствие философского сообщества... Продолжение





Идея в том, чтобы показать, что рецептов нет, и что единственное, что тебе остаётся — самому себе задавать вопросы, искать ответы

В. Г. Если продолжить говорить о публичности, то [можно сказать, что] сегодня, в каких-то коннотациях этого слова, она предполагает некий мейнстрим. То, что философия работает с широкой аудиторией. И сегодня у нас единственным философом, который выступает на телевидении, является Александр Дугин, но при этом это к философии, наверное, мало относится…

И. М. Никак. Вот никак.

В. Г. Да. И получается, что нам предлагают… ну какие-то готовые, да, конструкты, ответы, готовые решения — идеологические и так далее. Как философии, которая сложна, рефлексивна, как ей пробиться к аудитории? Как сделать так, чтобы люди захотели что-то более сложное читать?

П.С. Собственно, одна из наших целей — это как раз некоторый вкус привить. Понятно, что, возможно, приходя и слушая это всё, ты не сразу в этом начинаешь разбираться. Но, по крайней мере, начнёшь понимать, что есть что-то содержательное, а есть что-то бессодержательное, сфабрикованное и предъявляемое тебе в виде готовых рецептов. Идея в том, чтобы показать, что рецептов нет, и что единственное, что тебе остаётся — самому себе задавать вопросы, искать ответы.

С одной стороны, нет сообщества философского. С другой стороны, нет сообщества слушателей. Потому что наше поколение уже не застало тот момент, когда там Лотман был по телевизору, когда вкус всё ж таки был у аудитории — у массовой в том числе. И одна из целей проекта — показать, как может быть ещё. В противовес тому, что есть в мейнстриме.

В. Г. Вообще идея «Открытого факультета» предполагает так или иначе, что придут действительно люди, которые неподготовлены, у которых нет… может быть, они вообще впервые  услышали о философии в группе в интернете, и вот они приходят. Как без подготовки, без знания контекста всё это воспринять? Будут ли на факультете делаться какие-то послабления, учитывающие аудиторию, и не сыграет ли это с содержанием курса злую шутку.

П. С. У нас есть шутка про кладовку на площадке, где мы работаем, — что тот, кто произносит слишком много незнакомых концептов, тот идёт в кладовку.

И. М. Ну, отдохнуть. На пять минут в кладовку — охладись и возвращайся обратно.

Есть ещё один интересный момент. Чисто теоретический: как соотнести, скажем, историю философии (или базис, контекст, в котором мы все говорим) с самой философией? Потому что очень часто происходит подмена — человек собирается говорить о, неважно, проблеме повседневности, а в результате человек говорит о Платоне, об Аристотеле, и это полезная работа, никто не спорит. Но, понимаете, если мы посмотрим на, собственно, философов, которые говорят о других философах, мы обнаружим, что ни один из них не аутентичен. То есть когда Лейбниц пишет что-нибудь про Платона, все протирают глаза и думают — где ж ты это нашёл?

В этом смысле возникает некоторая, если угодно, вилка: самостоятельная мысль, направленная на какую-то традицию, она прочитывает эту традицию из своих камертонов, своих болевых точек. Самая далёкая история — это Делёз, который сначала был историком философии, и честно, сколько бы я ни читал его историко-философских работ, я не понимаю, откуда он это всё взял. То есть я потом это понимаю, да?

Но отсюда возникает некоторая точка, из которой говорит человек, он говорит из «здесь и теперь». И если он удерживает вектор честности, открытости, осознанности, то он попадает в аудиторию. Когда я сегодня говорю про лягушку, люди смеются, потому что они прекрасно понимают, что, будучи детьми, они знали, что такое лягушка — она для них событие, а сейчас каждый может поставить себя на место и обнаружит, что нет.

И в этом и есть разница между тем, что говорит условный Дугин, и тем, что говорит человек, который пытается говорить из своего нерва, своего камертона и так далее.

Когда человек приходит слушать нас всех — я очень на это надеюсь, это одна из тех целей, которые мы перед собой ставим, — он слышит не систему предписаний, а то, что для него самого вдруг становится проблемой. И начинает думать сам. И уже десятое дело, понял он меня аутентично или не понял. Я не аутентично понял Канта, и, собственно, никто не понял Канта аутентично, кроме Канта, да? Он понял меня каким-то образом. Ну окей. Но есть некоторое понимание и, что радует, это понимание живое.

Люди подходят и задают вопросы из своих пространств. Мы помним ещё одну забавную вещь: «республика» в буквальном переводе означает «вещь публичная» — то, что являет себя. Вот мы понимаем публичность именно в этом смысле. Я говорю и я вижу простое что-то: попадают ли мои слова в цель. Если они не попадают, то зачем я это говорю? То есть в этом смысле это вопрос не публики, а это вопрос связи.

И, к слову сказать, смотрите — сейчас по телевизору Дугин, а восьмидесятые был Мамардашвили. И разница совершенно очевидна, да? На Мамардашвили собирались на самом деле толпами, толкались у телевизора и говорили: «подожди-подожди, сделай громче», и так далее. Почему? Точно так же был непонятен. Говорил очень сложные вещи. Потому что каждый понимал… ну у него была шикарная метафора — как мне с моего фонарного столба понять вас на вашем фонарном столбе? И каждый вдруг понимал, что да! Я же вот, я же Васю не понимаю, да? Не его, Мераба Константиновича, я же Васю не понимаю! Вася меня не понимает. И это было первым актом понимания.

П. С. Это тот случай, когда непонимание должно вызывать не отторжение, а желание понимать. Цель в этом.

И. М. Что бы пугало меня, это если бы люди, выходя, говорили: «всё понятно, спасибо». Всё, я бы начинал искать глазами крюк просто, да? То есть это хорошо.

В. Г. Как мне кажется, наше поколение (двадцать с небольшим или чуть помладше), оно родилось в пространстве свободы — какой угодно, негативной, вседозволенность и так далее, — но оно как бы не конструировало пространство свободы. Данность такая. И теперь, когда всё немножечко сужаться начинает, мы просто не знаем, как вообще к этому относиться, потому что всегда же вроде как было свободно. И ты не знаешь, что делать, чтобы стало по-другому.

И. М. Видите, в этом смысле, если честно, то как раз на ваше поколение…

В. Г. Нет наде...

И.М. можно надеяться. Наоборот, наоборот! Потому что, по крайней мере у меня, оно ассоциируется со знаменитой формулой: первое поколение непоротых дворян. Это были декабристы, да, как мы с вами понимаем. В этом смысле моё поколение, которое выросло так или иначе в Советском Союзе, сформировалось там, впитало в себя определённые системные вещи — ведь важно понимать, что систему поддерживает и тот, кто с ней борется; система рушится только тогда, когда её не замечают. И моё поколение — это поколение, которое было счастливо, когда свобода наступила, это правда. Про себя я могу сказать честно, что мои лучшие годы — это девяностые годы. Потому что ты наконец-то вырвался откуда-то. В смысле социальном и так далее.





И каждый вдруг понимал, что да! Я же вот, я же Васю не понимаю, да? Не его, Мераба Константиновича, я же Васю не понимаю! Вася меня не понимает. И это было первым актом понимания




Но при этом, смотрите, у нас есть что-то вроде памяти боли. Или что-то вроде памяти клетки — почему так легко мы сдаём свои свободы сейчас. Мы их отдаём сами, да, во многом. Я не спорю, что с какого-то момента процесс оказывается систематизированным, и тогда это уже система наматывает на свои колёса всех, кто ей сопротивляется, но до определённого момента этой системы ещё не было.

У нас есть техники ухода из-под пресса. И они всё равно будут работать. То есть даже если всех преподавателей «Открытого факультета» выгонят к чёртовой матери, запретят им официально читать, — мы уйдём из-под пресса, у нас будут свои лакуны и так далее.

Но именно это делает нас в каком-то смысле — страшную вещь скажу, но честную — в каком-то смысле согласными на то, что происходит. Понимаете? Как Пятигорский говорил — очень страшная вещь, она ровно про то же, — что люди, которых там в период большого террора сажали, пытали и так далее, в каком-то смысле были на это согласны ив каком-то смысле этого хотели.

Если это точно понять (ясно, что никто не хотел, чтобы его расстреляли), то это довольно жёсткая, страшная, но честная вещь, которую нужно себе сказать. А ваше поколение, у которого нет опыта боли, нет опыта клетки и нет техник ухода из-под пресса, да, — вы как раз оказываетесь теми, на кого в буквальном смысле надеешься. В том смысле, что вы можете показать вещи, которым нужно сопротивляться.

То есть мы, привыкнув к определённым вещам, как бы уже не замечаем, что нас давят. А вы, без привычки, вдруг говорите: «а почему?». И тогда вы показываете нам точки, в которых нужно за что-то бороться. Ведь тот же самый, не знаю, Фуко выходил на демонстрации за французских рабочих, оказывался в СИЗО, и чёрт те что там с ним ни делали, да? К слову сказать, в тот же год, когда выпустил «Слова и вещи». Я не понимаю, как он это делал, ну то есть — когда?

Для него есть такая конфигурация свободы, которая делает определённые вещи просто невозможными. Вот это невозможно, и неважно, касается меня или не касается. В этом отношении как раз ваше поколение — это те, кто может показать нам, старшему поколению, то содержание, те смыслы, которые мы утратили или забыли.

Г. С. Мне кажется, что вот тот пресс, который будет сейчас, он будет несколько другой. Если раньше какая-то часть культуры просто запрещалась, то в нашем случае ты можешь делать всё, что хочешь, — тебя просто никто не услышит, потому что это всё заглушится огромной волной шума, совершенного ненужного. Сложно понять, как из этого, из этой позиции выходить. То есть недостаточно просто собираться на кухне, потому что на кухне тебя будут слушать точно так же там те же триста человек, которые слушали всегда, а цель-то в другом.

П. С. Как я понимаю фигуру философа — это человек, который равен себе. В смысле того, что Спиноза не мог написать свой текст, а потом уйти и делать что-то совершенно противоположное. Философ в этом смысле — это тот, кто отвечает каждый раз за то, что он делает, что он говорит. В любой момент. Пишет он текст, читает он лекцию или идёт он по улице.

В. Г. Тогда случай Хайдеггера…

П. С. Случай Хайдеггера как раз тут и вызывает очень много вопросов.

И я-то в этом смысле надеюсь на какую-то историю личностной заразы. То есть человек слушает лектора и вдохновляется, его друзья видят то, что меняются практики повседневности этого человека, и думают, что могут так же, и что-то меняется. Есть некоторые ориентиры личностные, которые показывают стратегии не олько мышления, разговора, но и «поступания себя» как такового.

Продолжение дальше

Tags: Методология, Психология творчества, Художественная практика
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments