2013ivan (2013ivan) wrote in m_introduction,
2013ivan
2013ivan
m_introduction

Крот и локомотив.

крот истории



Ты славно роешь, старый крот!
Годишься в рудокопы.

Шекспир, «Гамлет», акт I, сцена 5.
Наш старый дружок подслеповат. К тому же болен гемофилией. Дважды немощен, дважды уязвим. Однако терпеливо и настойчиво он продолжает своё бодрое кротовье продвижение через ходы и отверстия — к следующему прорыву.
XIX столетие ощутило историю как стрелу, направленную в сторону прогресса. Античный Рок и божественное Провидение пали ниц перед будничной деятельностью современных человеческих существ, производивших и воспроизводивших условия собственного немыслимого существования.
Это обостренное чувство исторического развития вышло из долгой, медленной секуляризации. Небесные чудеса растворились в земных эксцессах. Будущее уже не нуждалось в освещении прошлым, настоящее же оправдывалось будущим. События перестали казаться чудесными. Прежде они казались священными, теперь стали мирскими.

Благодаря железной дороге, пароходу, телеграфу возникло ощущение, что история ускоряется, а расстояния становятся короче, человечество будто бы набрало скорости, достаточной для освобождения. Наступила эпоха революций.
Революция транспорта и туризма: за какие-то четверть века, между 1850-м и 1875-м, возникли гигантские железнодорожные компании, агентство Рейтер и агентство Кук. Благодаря ротационной печатной машине во много раз подскочили тиражи. Стало возможно объехать весь мир за восемьдесят дней. Путешественник, герой современности, возвестил кондиционированную экзотику туроператоров. Революция в материалах: с триумфом железных дорог наступило царство угля, стекла и стали, хрустальных дворцов и металлических соборов. Скоростной транспорт, архитектурные трансформации, здравоохранительная инженерия изменили лицо города и перенесли городские отношения в пригороды.
Революция знания: теория эволюции и развитие геологии изменили место человека в естественной истории. Первый шепот экологии изменил скромный метаболический обмен между обществом и окружающей средой. Термодинамика открыла новые перспективы в контроле над энергией. Расцвет статистики снабдил вычислительный разум инструментом для определения количества и измерения.
Революция в производстве: «эпоха капитала» увидела бешеную циркуляцию вкладов и товаров, их ускоренный круговорот, гигантские мировые выставки, массовое производство и начало массового потребления в связи с открытием первых универмагов.
Время бурления на биржах, спекуляций недвижимостью, быстро обретенных и так же быстро потерянных состояний, скандалов, афер, обвальных банкротств, время Перейр, Саккаров, Ротшильдов и Букико. Эра империй и колониальных разделов, армий, кромсающих страны и континенты.
Революция в трудовых практиках и социальных отношениях: механизированная промышленность вытесняет цех. Современный пролетариат заводов и городов приходит на смену классу ремесленников — портных, столяров, сапожников, ткачей. С 1851 по 1873 год рост капиталистической глобализации породил новое рабочее движение, завоевавшее дурную славу в 1864, после создания Международной ассоциации рабочих.
Эта четверть века, полная чудес, увидела также индустриализацию военной промышленности, в которой брезжила будущая «индустрия смерти» и всеобщая война. Эпоха социального преступления, «которое не похоже на убийство, потому что никто не видит убийцу, потому что убийца это все и никто, потому что смерть жертвы носит характер естественной смерти… Тем не менее это остается убийством»[1]. Где-то между Эдгаром Аланом По и Артуром Конан Дойлем зарождается детективный жанр, развитие рациональных методов дознания и научное усовершенствование методов расследования формируют сознание того времени с его урбанистическими «тайнами»: краденое переходит из рук в руки, любой след виновного теряется в безличной толпе.
Железная дорога стала лучшим символом и эмблемой этой технологической и деляческой лихорадки. Отправленные на завоевание будущего по путям прогресса, эти революции казались ревущими локомотивами истории! Последняя четверть двадцатого столетия вызывает ряд аналогий с третьей четвертью девятнадцатого, хотя и в совершенно ином масштабе. Телекоммуникации, спутники и интернет — современные аналоги телеграфа и железной дороги. Новые источники энергии, биотехнологии и изменения в рабочих практиках в свою очередь революционизируют производство. Техники промышленного производства превращают потребление в массовый феномен. Развитие кредитования и массового маркетинга облегчают циркуляцию капитала. Результат — новая золотая лихорадка (в компьютерной области), сцепление высших эшелонов государства с финансовыми элитами, жесточайшая спекуляция и все ее спутники — мафиозные скандалы и ошеломляющие банкротства.
Новая эра капиталистической глобализации — товаризация планеты и фетишизм в мировом масштабе. Время сейсмического ниспровержения национальных и международных границ, время новых сил имперского господства, вооруженных до звезд. И всё же мечты этой сумеречной эпохи — уже не мечты о бесконечном прогрессе и великих исторических обещаниях. Обреченное на движение по кругу в колесе фортуны, наше социальное воображение выходит из истории и — вспомним кино от Кубрика до Спилберга — устремляется в космос. Тяжесть поражений и катастроф измельчает любое событие в пыль мелких новостных сообщений, молниеносных звуковых байтов, эфемерной моды и мимолетных анекдотов.
Этот упадочный мир, безутешно опустошенный обманчивой религиозностью, благодаря коммерциализированной духовности, индивидуализму без индивидуальности, стандартизации различий и форматированию мнений, уже не наслаждается «великолепными восходами» или победоносными закатами. Будто бы катастрофы и разочарования минувшего столетия вытянули из него какое-либо чувство истории, отняли возможность переживать событие, а оставили только миражи распыленного настоящего.
Этот закат будущего угрожает традиции, охваченной сегодня конформистским празднеством воспоминаний. В этом восприятии прошлое, отмечает Поль Рикёр в книге «Память, история, забвение» уже не ставит перед человеком задачу, а, скорее, образует «благочестие памяти», благоговейное воспоминание и стандартное понятие о благоразумии[2]. Этот фетишизм памяти якобы ускользает из эры коллективной амнезии к моментальным снимкам вечного настоящего.
Критическая память, отстраненная от какой-либо творческой перспективы, обращается к изношенным ритуалам. Она теряет «неизменное осознание всего того, что ещё не произошло»[3]. Потому постмодерный лабиринт не знает о «темном перекрестке», на который «мертвые возвращаются, принося новые известия». История уже не «подвигается к статусу легенды», уже не кажется «освященной внутренним светом», содержащимся в «богатстве свидетелей, предвкушающих Революцию и Апокалипсис»[4]. Она рассеивается в пыль образов, разбросанными кусочками паззла, которые уже не соединить.
Поезд прогресса сошел с рельс. В саге о железной дороге зловещие скотовозы превзошли железную лошадь. Уже Вальтер Беньямин видел революцию не как гонку, которую выигрывает непобедимая машина, а как сигнал тревоги, вспыхивающий, чтобы, наоборот, прервать безумную гонку, ведущую к катастрофе.
Это означало — как тростник долговечнее дуба, так крот берет верх над локомотивом. Наш старый дружок, хоть и выглядит усталым, всё еще роет. Закат события не положил конец тайной работе сопротивления, которая тихонько, когда все вроде бы погружено в сон, готовит путь для новых восстаний. Так же, как викторианским «ростом без развития» был порождён Первый Интернационал, так же, как скрытая внутри общества война прорвалась в восстании коммунаров, так же новые противоречия назревают в великих перестановках современности.
В сиюминутных маргинальных заговорах и интригах, какими бы изолированными они не казались, также зреют великие будущие восстания. Именно в них зарождаются вести о новых бунтах. В них происходит то «тяжело дающееся продвижение», о котором говорит Эрнст Блох, — «странствие, блуждание, полное трагического раздора, кипения, изрытое трещинами, взрывами, изолированными свиданиями»[5]. Это упрямое продвижение вперёд, состоящее из непримиримых актов сопротивления, хорошо продуманных блужданий по тоннелям, которые, казалось бы, ведут в никуда, но на самом деле выводят на дневной — ошеломляющий, слепящий — свет. Так подпольные ереси флагеллантов, апостоликов и прочих бегинок вымостили путь людям вроде Томаса Мюнцера (1490-1525), который вышел на арену со своей «апокалиптической пропагандой, призывающей к действию», перед тем, как его казнь скрепила печатью долгий альянс между «реформированным» священником и сельским помещиком. После эгалитарного восстания левеллеров огромный страх классов-собственников сцементировал пуританский священный союз между буржуазией и аристократией Англии. После творческого подъёма Французской революции наступил Термидор — период реставрации. После великих надежд Октябрьской революции наступило время бюрократической реакции, с процессами и чистками, фальсификациями и подлогами, дезорганизующей ложью.
Термидор всегда запирает двери возможностей, если они были хоть немного открыты. Однако, его «скучный мир с миром» так и не добрался до упрямого крота, всегда восстающего из собственных поражений. Через какие-то несколько лет якобинский радикализм снова заявляет о себе и о проблемах новой эпохи в движении луддитов, а потом в чартистском движении английского рабочего класса[6]. Меньше чем через 20 лет после кровавого разгрома Коммуны и высылки всех, кто выжил, социалистическое движение зарождается снова, как будто нетленное послание распространяется от поколения к поколению по длинной цепочке конспиративного шепота.
Проигранные или преданные революции не так-то просто стереть из памяти угнетённых. Они длятся в скрытых формах неповиновения, в призрачных появлениях, в агрессивных уходах, в молекулярном строении низового публичного пространства, с её сетями и паролями, вечерними свиданиями и гремящей канонадой. «Может показаться, — предупреждал мудрый наблюдатель после краха чартизма, — что кругом мир, кругом неподвижность; но именно в тишине прорастает зерно, а республиканцы и социалисты внедряют свои идеи в умы человеческие»[7].
Когда покорность и меланхолия сменяют экстаз события, так же как любовное возбуждение унимает сила привычки, ключевая задача — «не приноровиться к моментам утомления». Мы ни в коем случае не должны недооценивать власть — ни власть того обыденного утомления, которое усыпляет справедливого, ни власть колоссальной исторической усталости тех, кто слишком долго «чесал историю против шерсти». Такой была усталость Моисея, когда он остановился на пороге Ханаана, чтобы «заснуть сном земли». Усталость Сен-Жюста, замурованного в тишине собственной последней ночи. Усталость Бланки, его заигрывания с безумием в тюрьме Торо.
Такая же тяжкая усталость навалилась в августе 1917-го на молодого публициста из Перу Хосе Карлоса Мариатеги: «Мы просыпаемся больными от монотонности и тоски. И мы переживаем бесконечную изоляцию, не слыша эхо хоть какого-нибудь события, способного оживить наши умы и зарядить пишущие машинки. Апатия овладевает вещами и душами. Ничего не остается, кроме зевания, подавленности и утомления. Мы живем во времена подпольных шептаний и вороватых шуток»[8]. Через несколько месяцев этот алчный хроникер событий возрождения нашел их в старом мире Европы, потом в агониях войны и революции.

Продолжение дальше.

Tags: Методология
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments