Analitik (analitik_tomsk) wrote in m_introduction,
Analitik
analitik_tomsk
m_introduction

Categories:

СОЦИОЛОГИЧЕСКИЕ И ПАТОЛОГИЧЕСКИЕ ФАКТОРЫ В ИСТОРИИ ИСКУССТВА. Часть 2.

2

Эти поиски позиции, которая помогла бы самооправданию, мы видим во всех случаях, когда человек минует основные противоречия той жизни, которые он, как художник, отметил себе и которые он, как художник и учитель жизни, должен был бы, по существу, разрешить полностью.
Выработка такого рода предназначенных для оправдания ложной социальной позиции психологических приспособлений, ради которых все эти писатели старались создать целые теории, целые композиции образов, влечет за собой переживания, мучительно отражающиеся на психике, совершенно искажающие те нормальные пути, по которым протекала бы их мысль и художественное творчество, если бы они не были людьми, выражающими новые моменты в социальной жизни страны, и могли бы попросту отбросить все эти противоречия или переживать их, как какой–нибудь заурядный помещик–зубр или крепкий представитель старого торгового капитала.

Конечно, не случайно, что и в психозе такого глубокого и талантливого писателя, как Глеб Успенский, нашли отражение те же социальные причины. Как только мы приступаем к клинической картине его болезни, так сейчас же видим то, что мы должны признать основным мотивом у Успенского, — долг интеллигента перед замученным народом (доминирующую ноту народничества), постоянное нарастание революционного долга, беспрестанные терзания совести — выполнил ли я сам этот долг или нет? Это болезненная и вместе с тем заслуживающая величайшего уважения позиция интеллигента, народолюбивого представителя еще только нарождавшейся демократии, которая могла определиться и в сторону демократии социалистической, и в сторону демократии буржуазной.

На почве такого же рода страданий, конечно, только и мог вырасти такой интересный писатель, как Леонид Андреев, как Хлебников наконец, который еще никогда не был рассмотрен в этом плане.*

* Я делал уже по отношению к некоторым писателям попытку выяснить эту сторону вопроса. Собранию сочинений Мопассана, изданному как приложение к журналу «30 дней», я предпослал довольно большой этюд,4 на который обращаю внимание тех товарищей, которые заинтересуются моей постановкой вопроса. То же сделано мною по отношению к Андрееву в введении к его избранным сочинениям («Серия русских и мировых классиков», ГИЗ 5).

В европейской литературе мы имеем также колоссальное богатство патологических типов: Мицкевич, Мопассан, Бодлер, — все это люди патологические, умершие в конце концов от психической болезни, писатели, психическая болезнь которых бросала тень на их произведения, несомненно, задолго до катастрофы. Все эти явления должны быть социально объяснены, социологически, марксистски объяснены, — и, повторяю, объяснение это не может быть дано путем простого игнорирования патологического момента.

Таким образом, нельзя считать случайностью частое сочетание значительных писательских дарований с психопатией и даже прямой психической болезнью.

Есть два материалистических подхода к этому явлению: наш материализм — социологический, марксистский, диалектический, и примитивный, механический материализм врача. С точки зрения врача доминирующей причиной является здесь наследственность или анатомо–физиологическое перерождение. С точки зрения материализма социологического — доминирующими являются производственные отношения в данном обществе, расстановка классовых сил в данную эпоху и т. д.

Можно ли сказать, что данный писатель, имеющий определенные наследственные черты, будет иметь при всяких условиях одну и ту же судьбу, одну и ту же характеристику своей художественной работы?

Как вы потом увидите из моих цитат, психиатры отвечают:



«Да, в каком бы столетии такой писатель ни родился, его произведения, его судьба будут одного и того же типа, ибо это есть история болезни».


Но можно ли сказать, что при данных условиях, в данном социологическом пункте (не эпохе, а именно пункте), принимая во внимание все условия личного существования данного писателя, всякая личность, какова бы она ни была биологически, будет одинакова? Можно ли сказать, что независимо от того, есть ли наследственная шизофрения или, скажем, такая форма наследственного сифилиса (как у Мопассана или у Ницше), которая приводит непременно к отупению ума на определенной стадии, или нет ее, — Ницше был бы все–таки Ницше, а Мопассан был бы все–таки Мопассаном?

Ясно для меня, что и та и другая постановка есть упрощенство. По моему мнению, здесь есть некоторая двойная обусловленность, при явном господстве обусловленности социальной. Я и постараюсь в своем докладе показать, что патологию игнорировать мы не можем, но должны, как я выразился, растворить ее в социальном моменте.

А для этого нам прежде всего необходимо присмотреться ближе к тому, что же такое психическая болезнь, душевная болезнь, как трактует ее материалистическая психиатрия. Психиатр–материалист (не диалектический, не социологический) под психической болезнью в собственном смысле слова понимал — да еще и сейчас в классической психиатрии понимает — такую болезнь, при которой соматические* изменения являются неуловимыми или так мало уловимыми, что здесь нельзя указать никаких явных процессов анатомо–физиологического характера, которые бы сильно меняли обычную анатомию и обычную физиологию организма. Между тем происходят чрезвычайные пертурбации в области психики. Сюда относятся неврозы, шоки, травмы, истерия. Что касается истерии, то на этой почве все психиатры признают, в особенности после работ Фрейда (даже те, кто борется с той или иной частной фрейдовской идеей), что это очень серьезное, иногда пагубное заболевание может явиться в результате чисто психического шока, то есть, другими словами, что здоровый человек, если бы он пережил подобный шок, сделался бы больным. Такая точка зрения приводит к выводу, что слишком сильные раздражения или совокупность противоречивых раздражений могут сделать человека больным. Примеров этого в современной науке сколько угодно. Разительнейший из них — павловское биение рефлексов, когда испытуемая собака под давлением двух раздражителей, которые должны были бы вызвать совершенно противоположные рефлексы, либо «выходит из себя», становится полубешеной, либо засыпает, впадает в обморочное состояние. Когда находятся такие раздражители, которые собаку одновременно тянут в одну и в другую сторону, вызывая взаимно исключающие рефлексы, получается болезненный эффект, причем организм как бы пытается уменьшить страдание обмиранием, обмороком. В нашей, не собачьей, а человеческой жизни, которая, как известно, часто бывает хуже собачьей, подобного рода полярные силы встречаются очень часто. В этом сущность почти всех коллизий, которые называются трагическими. Коллизия мотивов есть совокупность двух или нескольких групп внешних раздражителей, которые должны вызвать у нас противоположные рефлексы, — и это ведет к нарушению психики.

* телесные (от греч. σώμα — тело). — Ред.

Современная медицина все больше и больше выдвигает теорию защитных приспособлений, целесообразных реакций и начинает подозревать (а мы, марксисты, должны очень сильно толкать ее в этом направлении), что многие, а может быть, — кто знает? — и все психические заболевания представляют собой такие, по–своему целесообразные, реакции организма на страдание.

Возьмем простой пример. Когда, допустим, кожа подвергается трению, на ней образуется пузырь, который должен защитить от соприкосновения с внешним твердым предметом, мозоль, которая является защитной организацией, — ненормальной, но необходимой в данном случае. Воспаление, лихорадка, повышение температуры, которые раньше толковались просто как болезненные явления, теперь многими толкуются как приспособление организма для уничтожения всякого рода чуждых элементов в нем. В последнее время теория Ганнемана (основателя гомеопатии) приобретает все больший и больший вес. Недавно одна часть ученого мира была шокирована, а другая обрадована, и весь ученый мир был взволнован, когда один из крупнейших хирургов нашего времени, Вир, заявил, что приходится пересмотреть весь спор о гомеопатии и признать, что в основном, в своей философии болезни, она права. Знаменитое ганнемановское положение «simila similibus curantur», то есть «нужно выбирать для лечения то же средство, которое причинило зло», сводится к тому, что организм имеет в себе гигантское количество наследственных, выработанных за многие тысячи лет самолечащих приспособлений. Ведь не было ни врачей, ни больниц, ни лекарств в течение долгого времени, — они появились только у человека, то есть на самой высшей ступени животного мира. Организм должен был лечиться сам, и на все внешние разрушительные воздействия он превосходно отвечал и как хирург, и как невропатолог, и как всякого рода терапевт. Идея гомеопатов в том и заключается, что надо усилить болезнь, вызвать во всем организме тревогу по поводу известного болезненного явления. Скажем, у вас насморк — воспаление слизистых оболочек носоглотки. Организм на него реагирует, но недостаточно энергично. Если же ввести какое–нибудь средство, которое вызывает общее воспаление слизистых оболочек (ослабленное, конечно), то организм немедленно вырабатывает соответствующее противоядие, которого до того не было. Гомеопаты говорят, что они на опыте убедились, какое это великолепное средство. Скажем, йод, вызывающий в больших дозах насморк, — в ничтожной, гомеопатической дозе великолепно его излечивает (это подтверждает и Вир).

Что это значит для нас, не гомеопатов? (а я вовсе не являюсь последователем гомеопатии, и гомеопаты видят во мне даже какого–то ирода, потому что я отнял у них Центральный дом в Ленинграде и отдал его рентгенологам). Вовсе не будучи новообращенным гомеопатом, я считаю, что во всем этом есть чрезвычайно глубокий биологический смысл, с которым нельзя не считаться, — смысл, заключающийся в том, что действительно организм этими реакциями, которые появляются для того, чтобы парализовать действие разрушительных сил, обладает в гораздо большей мере, чем мы это предполагаем.

Примените теперь это положение к явлениям социальным. Личность живет в социальной среде и подвергается всякого рода воздействиям, в том числе неприятным, разрушительным. Как реагирует на них организм? При очень тяжелых неприятностях, при ужасе, очень тяжелом горе — наступает обморок, это как будто скверное биологическое приспособление, потому что бесчувственный человек не может защищаться. Но существует тенденция организма разрешать жизнеразности 6 не только путем активным, революционным — найти и искоренить причину, — а еще и путем закрывания глаз на эту причину, то есть путем внутреннего прекращения соответственных болевых, разрушительных процессов. Это колоссальной важности явление. В самом деле, возьмем всякого рода спасительные иллюзии, вплоть до религии. Что, например, значит изречение Ленина — «Религия есть опиум для народа» или указание Маркса, что религию нельзя искоренить до тех пор, пока жизнь человечества будет несчастна? 7 Это значит, что здесь образуется целая система обманов, не только, как думал Вольтер, обманов жреца, который эксплуатирует массу,8 а гораздо более глубоких. Это — самообман, на известной ступени хозяйства необходимый для массы, потому что на самом деле преодолеть ужас своей жизни она не может и создает, на наш взгляд, глубочайшим образом болезненное, сумасшедшее приспособление — веру, религию, которую потом господствующие классы эксплуатируют для своих целей. Марксизм в своем учении о религии прямо указывает на нее, как на подобного рода защитную организацию, социальную и индивидуальную. «Смотреть сквозь пальцы», «брать все с хорошей стороны» — это все внутренние приспособления (в более мелких, чем приведенные выше, проявлениях) для того, чтоб ненарушим был наш внутренний мир; это — громадный ряд всякого рода самообманов. Довести этот самообман до полной иллюзии, до того, чтобы прекратить внутренней реакцией тяжелые переживания, иногда без внешней помощи невозможно. Приходится прибегать ко всякого рода возбудителям. Музыка, пение, танцы с самых древних времен связывались с религией, с религиозным экстазом или желанием просто забыться, отречься от горестей и забот. Этой же цели служит длиннейший ряд всякого рода химических наркотиков, которые либо делают людей веселыми, либо понижают психику человека до уровня психики животного, либо вызывают сон и тем самым убивают болезненные ощущения. Алкоголь и другие виды наркозов, с употреблением которых мы начинаем бороться вплотную, — спутники человечества на всех его путях; это вовсе не несчастная и случайная выдумка, а гигантское социальное приспособление. И если можно сказать, что религия есть опиум для масс, то можно сказать также, что опиум есть религия опиофагов, которые стремятся в своей опиумной одури забыть действительный мир.

Мы знаем теперь — и вряд ли это может быть оспариваемо, — что всякие неврозы (в том числе истерия) очень часто оказываются внутренними приспособлениями для того, чтобы пережить или загладить следы какого–нибудь шока, какой–нибудь травмы; но и очень многие психические болезни могут играть такую же роль, — скажем, маниакальное возбуждение, во время которого человек кажется как бы перманентно пьяным, может явиться таким биологическим приспособлением, которое искажает все функции мозга для того, чтобы всякие впечатления, воздействующие на него, казались окрашенными в какой–то благоприятный цвет. Конечно, непосредственной причиной психоза, выражающегося в понижении психики, — скажем, меланхолии, — бывают соматические повреждения; но для меланхоликов это — приспособление организма, перед которым фатально стоит вопрос: откуда эта внезапно появившаяся (объективно физиологически обусловленная) тоска? Почему жизнь стала не мила? И больной меланхолик доходит до самых парадоксальных выводов о своей вине, то есть создает на этот случай защитное приспособление — находит морально осязаемую причину, с которой организм как–то может считаться, как–то может бороться. Но почти всегда меланхолия (не тогда, когда она бывает временной, а когда она становится тяжелой, хронической) приводит к понижению психики: меланхолик весь какой–то опущенный, все мускулы лица у него ослаблены, весь вид его какой–то повисший. Тело его, как бы не будучи в силах противиться закону тяготения, напоминает увядающее растение, которое приобретает такое же тяготение вниз — мертвенное тяготение. Это тоже защитная реакция: бороться не стоит, не стоит оживлять свое тело, так как из этого ничего не получится, кроме новых страданий.

Если признать, что часто психические болезни (может быть, большая часть психических болезней) есть реакция нормального организма на ненормальные условия, то этим марксизм на три четверти, — а может быть, и больше, — отвоевывает почву у немарксистов–психиатров. Ведь это равносильно признанию того вывода, что индивидуальные ненормальности вызываются наличием ненормальных условий. А это — вывод марксистский.

Еще во времена Маркса было известно (притом самим Марксом наблюдавшееся) явление, которое потом подтверждалось статистикой. В деревнях, в захолустьях огромное большинство психических заболеваний имеет тенденцию к идиотизму. Пониженное количество впечатлений, сонная одурь, полное почти отсутствие возбудителей и отсюда — лень, склонность к помертвению психической жизни. В городах преобладают меланхолия и маниакальные возбуждения. Почему это? Может быть, в городах родятся одни люди, а в деревнях другие? Нет, если бы мы переселили детей, родившихся в известный год, послав деревенских ребят в город, а городских в деревню, то результат, в смысле действия обстановки на характер психических заболеваний, остался бы тот же, несмотря на наследственность.

Статистика ясно показывает, как в периоды кризисов, голода, революций, войн и т. д. повышается количество людей, которые оказываются ненормальными; нормальные приближаются к психопатии, полунормальные становятся совсем ненормальными. Увеличивается этот полюс ненормальных людей вследствие чисто социальных причин.

Здесь я хотел бы выдвинуть два (по–моему, вряд ли могущих быть оспоренными) закона: один закон биологический, другой закон социологический. Мы имеем приблизительное, а может быть, даже полное равенство дарований в каждом поколении. Нет решительно никакой причины, по которой мы могли бы сказать: одно поколение от природы даровито, а другое поколение не даровито. Можно, конечно, сказать (пока гипотетически, потом можно будет проверить это в научном порядке; это — тема для работы большого коллектива), что бывают в общем талантливые эпохи и эпохи бездарные. Но талантливая эпоха — это та, в которой человек находит себе пути, а бездарная — это такая, в которой человек этих путей себе не находит. В каждое же данное время количество материала человеческого, в смысле даровитости, одинаково. Именно это позволило Марксу утверждать, что в нужное время всегда найдется нужный человек. Это может быть и не так в отдельных случаях: Коммуне нужен был вождь, а Бланки сидел в тюрьме, — значит, нужный человек иногда как будто бы не находится на месте. Но не может быть, чтобы какое–нибудь историческое событие широко социального, фундаментального характера изменилось потому, что данное поколение было бездарным. Если бы это было так, то пришлось бы сказать: самая биологическая ткань истории, — то есть люди, — изменяющаяся постоянно, в каждую эпоху имеет какой–то свой таинственный узор, и уже поверх этого узора налагается социальными обстоятельствами другой узор, который мы называем историей. Это было бы громадным ударом по всему марксизму, который принудил бы нас стать эклектиками и говорить: историческое развитие определяют, с одной стороны, биологические причины, а с другой стороны — социологические. Мы с этим не можем согласиться. Мы, напротив, утверждаем, что биологическая материя человеческой истории, ряд биологический, анатомо–физиологический, равен себе во всяком поколении. А что из него выходит всякий раз нечто другое, что на этой одинаковой ткани всякий раз бывает набит узор другой — это целиком зависит от социальных условий, только от них.

Я думаю, что можно пойти дальше и сказать, что во всяком данном поколении имеется приблизительно одинаковое количество тех или иных психофизических конституций, то есть что в каждом поколении всяких цикликов*, пикников** и т. д. (как по наружным признакам, которые теоретики–характерологи сейчас выдвигают на первый план, так и по их внутренним качествам) приблизительно одинаковое количество. Получается какая–то человеческая клавиатура. Эта клавиатура остается из поколения в поколение одной и той же — в запасе имеются все октавы, все основные тона. А пианистом является история, законы развития которой мы, марксисты, знаем. Она играет на этой клавиатуре совершенно разные пьесы, причем иногда одна часть этой клавиатуры может оказаться ненужной и не звучать, а в последующую эпоху она может зазвучать.

* Человек, для которого характерна многократная смена состояний возбуждения и угнетения. — Ред.

** Человек, обладающий широкой коренастой фигурой, короткой шеей и большим животом. — Ред.

Отсюда я делаю общий вывод, который мне кажется безусловно правильным.

Органические, так называемые здоровые эпохи, эпохи устойчивого стиля и устойчивого быта, не нуждаются в психопатических выразителях. Если психически больной в такое время заговорит, — будет писать романы или картины, — то это будет казаться чудачеством; в некоторых, особо острых случаях его даже отправят в клинику. В эпохи, неуравновешенные в культурном и в бытовом отношении, в эпохи распада, когда всякий нормальный человек страдает от противоречий и ищет глашатаев, которые противоречия особенно тонко чувствуют и умеют особенно экспансивно, зажигательно выразить переживания отрицательные, — в эти эпохи история ударяет своей рукой виртуоза как раз по патологическим клавишам.

Бывает и так, что даровитый человек жил в эпоху относительно органическую, но был психопатом и уже в эту органическую эпоху отразил зачинающиеся мучительные противоречия. Он остался полузамеченным писателем или художником. Но вот приходит эпоха, когда эти замеченные им в предварительном порядке противоречия разрастаются в доминирующие, — тогда этот писатель прошлого «воскресает», то есть материал, который им создан, оказывается как раз наиболее подходящим клавишем. История ударяет не только по клавишу живому, но даже и по клавишу мертвому: мертвый делается живым, становясь современником более поздней эпохи.

Вот почему марксист может сказать, что нужный человек всегда найдется; и в этом именно смысле мы говорим, что с точки зрения историко–социологической мы можем быть равнодушны к индивидуальному моменту.

Но из сказанного вовсе не следует, чтобы мы к индивидуальному моменту могли подходить равнодушно вообще. Я глубокий противник такого положения. Очень часто наши законченные писатели антииндивидуалисты и антибиографисты в истории искусств и в истории литературы говорят, что при разборе творчества Байрона или Пушкина имеют значение только данные о той социальной группе, выразителями которой они были, и что в этом отношении они занимают то же место, что и вся литературная группа, к которой они принадлежали и которая состояла в большинстве из второстепенных или третьестепенных писателей. Да, но, однако, в такой литературной группе был один Пушкин, один Байрон. И если мы не захотим точно знать социальной обстановки этих возглавлявших то или иное литературное движение писателей, не захотим знать, в каком именно социальном переплете линий они жили, какие именно индивидуальные влияния на себе испытывали, то наше исследование останется в царстве очень почтенных схем, которые, однако, до конкретной истории никогда не дотянутся. Именно в искусстве нельзя говорить так: «Важны группы, а не гении». Это — мертвенная точка зрения. Можно написать историю литературы, не упомянув ни одной фамилии, ни одного лица и говоря о литературных произведениях, как о безличной массе, как о продукте общественных групп в целом. Если вы выдаете такой труд за то, что он есть, то есть за социологическую схему, — не беда. Но если вы попытаетесь заменить им историю литературы, это не приведет к добру и после некоторого периода увлечения непременно вызовет насмешку.

Для искусства характерно, что мастер, большой мастер, выражает переживания данных классов в данную эпоху с особенной остротой и полнотой. Миновать его никак нельзя, он есть основной выразитель времени. Но является ли этот мастер всегда чистейшим, незасоренным передатчиком идеологии определенного класса? Можно ли прямо сказать: этот художник относится к крупному, среднему или мелкому дворянству, к крупной, средней или мелкой буржуазии, к крупному, среднему или мелкому крестьянству, — положить художника в этот мешочек и считать, что он выражает свою группу, никак не преломляя, не изменяя ее точки зрения? Нет, это чистейшей воды пустяки. Конкретные исторические факты показывают нам уклоны от адекватного выражения тенденций данного класса. И указать их, проанализировать их является одной из задач социолога. Мы, в нашей партии, очень хорошо знаем, что люди, являющиеся выразителями даже такого целостного класса, как пролетариат, впадают иногда в уклоны (Нусинов: Выражают другую социальную группу). Да, бывает так, что данный человек переходит целиком на позиции другой социальной группы. Но я говорю не об этом, а об известной чуждой примеси к выражению интересов какой–нибудь социальной группы; мы не можем сказать о нашем левом или правом уклоне, что его идеалы целиком выражают буржуазную тенденцию. Это было бы чрезвычайным упрощенством.

Но если в историко–политическом анализе личность играет небольшую роль (хотя мы и называемся «марксистами» и «ленинцами» по именам определенных личностей), то совсем иное дело анализ поэтических произведений. Писатель может начать как представитель одного класса, перейти затем на другую точку зрения и закончить свою творческую жизнь, являясь представителем третьей точки зрения. Кто не понимает, что почти всякий писатель в расщепленном обществе оказывается не проводящим прямую линию, а попадает под различные влияния, тот не понимает ничего. А если так, то, ничего не зная о биографии данного лица, приходится гадать. Если бы мы ничего не знали о личной жизни Пушкина, надо было бы гадать, почему Пушкин изменял свои воззрения на те или другие процессы, или приводить это в связь только с общей хронологией, с крупными политическими событиями. Мы были бы наполовину слепыми. У нас, конечно, были бы материалы для исследования. Произведения — это очень большой материал. Но как его изучить, как сделать конкретный анализ? Растворить исторически–конкретное в социальном, в социологическом можно, только познав эти отдельные конкретные черты. Иначе не получится растворения, а получится схема, с одной стороны, и находящаяся в противоречии с ней действительность — с другой.

Вот почему я, конечно, являюсь самым решительным противником такого схематизма. Его можно рассматривать только как, может быть, необходимую детскую болезнь нашего искусствоведения, которое, несомненно, излечится от нее при переходе к более мужественной поре, когда оно действительно научится объяснять социологическими приемами всю конкретную сложность ткани, рассматривая все ее составные части вплоть до индивидуального и неповторимого. При этом индивидуальное и неповторимое историк выбрасывать не смеет, а социолог — обязан.

Если мы находим совершенно индивидуальный момент, то его можно миновать в социологическом изучении уже потому, что если бы данное переживание, выраженное в художественном произведении, было абсолютно индивидуальным, то оно не имело бы ровно никакого социального значения, не нашло бы никакого отклика, никакой оценки. Такие произведения (это очень важно заметить, на этом я буду строить один из важных выводов в конце) выпадают из социальной ткани, теряют не только социальный, но и всякий смысл, оказываются бессмысленными, потому что если бы они не были бессмысленными, то нашли бы группу людей, которая их поняла бы, и тем самым они были бы включены в социальную ткань. Только то имеет смысл, что включается в социальную ткань, и чем больше произведение в нее включается, чем больше захватывает свою эпоху и переносится в последующие эпохи, тем больше его социальный смысл и тем более такое произведение крупно, талантливо, гениально. Это дает нам право сказать: все абсолютно индивидуальное выпадает из поля зрения искусствоведения полностью; объектом нашей науки являются только социальные явления. Каждое художественное произведение есть то или иное разрешение какого–нибудь внутреннего противоречия, как каждый акт человеческий является выражением какой–нибудь неудовлетворенности, — иначе никакого движения, никакого действия мы вообще не можем себе представить. При этом, если та жизнеразность, из которой вырастает художественное произведение, будет совершенно оригинальна, то есть только одному лицу присуща, она теряет вообще всякое значение. Стало быть, рождающая художественное произведение жизнеразность должна быть непременно социальна. Причина, порождающая искусство, исключительно социальна. Но переживаются эти социальные жизнеразности по–разному, индивидуально; они переживаются, как мои собственные недоумения, как мои собственные колебания, как мои собственные страдания, и вытекающие отсюда произведения воспринимаются, как мои произведения. Задача историка литературы не в том, чтобы выбросить оригинальность авторского субъекта, скинуть ее со счетов, а в том, чтобы объяснить ее социальное происхождение и ее специфическое общественное влияние, разложив индивидуальный момент на закономерные социальные нити, своеобразным узлом которых он является.

Проблему, которую я поставил в этом докладе, совершенно невозможно сколько–нибудь плодотворно рассматривать, если не иметь в виду момент индивидуальный. Дело здесь именно в том, — искажает ли, и насколько искажает анатомо–физиологическая ненормальность данной индивидуальности те отражения, которые в ней получаются от современного социального материала? Вот почему во второй части я беру одну из таких ярких индивидуальностей, Фридриха Гельдерлина, и стараюсь эти идеи проверить, чтобы потом, в моем резюме, их точнее сформулировать.

Tags: Исторические хроники, Методология, Методология марксизма
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments