Analitik (analitik_tomsk) wrote in m_introduction,
Analitik
analitik_tomsk
m_introduction

СОЦИОЛОГИЧЕСКИЕ И ПАТОЛОГИЧЕСКИЕ ФАКТОРЫ В ИСТОРИИ ИСКУССТВА. Часть 4.

4

Превосходны рассуждения Гельдерлина о том, что такое Греция.
Идеи Гельдерлина о ней приближаются к тому, что мы имеем в известном фрагменте Маркса, и являются вместе с тем самым острым выражением современного ему элладофильства:



«Что сделало афинян такими изумительными?

Во–первых, то, что они жили свободными от всяких стеснительных оков, и, во–вторых, то, что природа давала им средние условия жизни.

С другой стороны, из благородства афинян вырастало и их чувство свободы.

Египтянин безболезненно выносит деспотию и насилие. Сын севера — насилие закона над своей волей и его несправедливости.

Это потому, что египтянин с самого раннего детства усваивает инстинкт почитания и обожания. Северянин же мало верит в свободную жизнь природы и потому обвешивает ее суевериями законности.

Афинянин не может выносить насилия над собой потому, что он верит в природу и не хочет, чтобы ей мешали. Он не допускает закон соваться всюду, потому что он ему редко нужен.

Свободное творчество, поэзия — вот лучшая форма философии.

В конце концов, это начало и конец науки.

Как Минерва из головы Юпитера, выходит философия из поэзии бесконечного божественного бытия, и сюда же она возвращается.

Прекрасно, что человеку так трудно убедить себя в смерти того, что ему любо. Вероятно, никто еще не уходил от могилы любимого, хотя бы без самой легкой надежды, что он где–нибудь его встретит.

Чудный призрак старых Афин для меня кажется ликом моей матери, возвращающейся из царства мертвых.

О Парфенон, гордость мира! У ног твоих лежит царство Нептуна, как смиренный лев, и, словно дети, теснятся вокруг тебя другие храмы, красноречивая Агора и роща Академоса.

Весна, когда она цвела в Афинах, похожа была на скромный цветок на груди девушки. И над великолепием земли солнце шло, не краснея от стыда.

Мраморные скалы Гимета и Пентелы рвались из сонной колыбели земли, как дети с колен матери, и приобретали форму и жизнь под ласковыми руками афинян».


По мнению Гельдерлина, основное, что делает человечество достойным жизни, — это чувство красоты, то есть стремление гармонизировать свою индивидуальную, социальную жизнь и свои отношения с природой до предела.



«Первое дитя человеческой красоты есть искусство. В нем омолаживает и повторяет себя человек. Он хочет почувствовать себя самого, и он противопоставляет себе свою красоту.

Так дает человек жизнь богам».


Речь идет о Греции, но Гельдерлин думал, что так будет происходить в Германии:



«Ведь вначале человек и бог — одно. Он только не знает себя, он только не знает в себе вечной красоты. Я говорю вещи таинственные, но это так.

Вторая дочь красоты — религия.

Религия есть не что иное, как любовь к красоте. Мудрец любит ее самое, бесконечную и всеобъемлющую, а народные массы любят только ее детей, отдельные божества, которые являются перед ним в образах».


Кто знает рассуждения Гегеля в этом плане, тот узнает и совпадение с ними Гельдерлина в этом месте. Гельдерлин называет религией для мудрецов то, что Гегель называл философией непосредственного умозрения, непосредственного соприкосновения с идеей, духом, сущностью природы. Религия, по мнению Гегеля, есть преломление сущности через известную призму конкретных образов, содержащих в себе эту идею, субстрат мира, но понижающее ее на несколько ступеней для того, чтобы быть понятным для масс.28



«Без любви к красоте, без такой религии всякое государство представляет собой скелет без жизни, без души. Без этих сил всякое мышление, всякое действие есть дерево, лишенное вершины, колонна, с которой сбита ее капитель».


Гельдерлин полагает, что подлинная философия рождается в поэзии и к ней же возвращается. Эта религия, эти символы, образы, в красоте которых претворена любовь человека к себе и к природе, дает обоснование для замечательной философии:



«Великие слова Гераклита: единое, различаемое в себе самом.

Такую формулу мог найти только древний грек.

Ведь это есть сущность красоты, и прежде чем эта формула была найдена, никакой философии, в сущности, не было».


Гельдерлин указывает, что современность утеряла эту прекрасную мудрость, и с горечью говорит о современном отношении к античности:



«О да! Они чтут Афины. Ведь они же украли отсюда колонны и статуи и продают их друг другу.

Они чтут эти священные образы, как великие редкости, как самых ярких попугаев и самых забавных обезьян».


В этих отрывках мы имеем философию германского идеализма, выраженную в чрезвычайно высокой форме. Эти фрагменты, написанные в 1800–х годах,29 выше всего, что дал к этому времени немецкий идеализм. Гельдерлин перерастал своих союзников.

Вот чрезвычайно интересная страница, которая показывает, до какой меры этот человек, потом больной и сумасшедший, являлся голосом своего времени.



«Народы вышли когда–то из гармонии детства, и такая же гармония должна сделаться началом новой мировой истории».


Маркс говорит, что гармония принадлежала человечеству на этапе эллинского развития, но мы никогда к ней не вернемся. Гельдерлин говорит: да, принадлежала, мы от нее ушли, но мы должны к ней вернуться. В этом его революционная реакционность.



«Люди сначала были одарены счастьем растения. Они росли, пока не созрели. Тут началось великое брожение — движение изнутри наружу…»


Вы видите, что формулировка и здесь диалектически чрезвычайно ценная.



«…Сейчас этот процесс взрыхлил весь человеческий род, который рисуется нам как хаос. При этом зрелище нас охватывает головокружение. Красота покинула благодаря этому жизнь людей и переселилась в царство духа. То, что прежде было природой, стало теперь идеалом».


Вот это, по–моему, поразительно характерно для мировоззрения Гельдерлина и много дает для его понимания. Если бы люди жили гармонической жизнью, — а он предполагает, что Эллада была такой гармонией, — то красота была бы в самом человеке. Сейчас этой гармонии нет, поэтому родилась тоска по ней, то есть идеализм и родственные ему настроения.



«Корни и ствол дерева жизни засыхают, разрушаются, но у него есть еще свежая вершина — отдельные зеленые ветки, которые купаются в солнце так, как в дни его юности всасывало в себя свет все его существо.


Эти зеленые ветки — идеал. Он заменяет то, чем была прежде вся жизнь.

По этому идеалу узнают друг друга и те немногие омоложенные, от которых должна пойти новая эра в жизни мира.

Я сказал довольно, чтобы сделать ясным то, о чем я думаю».

По его мнению, идеологические революционеры, которым предстоит вернуть человечеству его счастье, узнают друг друга вовсе не потому, что они живут прекрасной жизнью и сами они прекрасны, а потому, что они испытывают отвращение к нынешней жизни. Центр тяжести перенесся в идеал — вот сущность этого рассуждения о самом себе.

Первая часть «Гипериона» была написана тогда, когда налицо не было еще абсолютно никаких признаков болезни, когда Гельдерлин был счастлив, влюблен, когда любимая им женщина разделяла его чувства, когда он испытывал уваженье к себе и был о себе очень высокого мнения:



«Как орел Юпитера к песнопениям муз, так я прислушиваюсь к чудесным бесконечным мелодиям во мне самом».


Я потом покажу, какое социально–философское значение имеет этот фрагмент.



«Как небо, полное звезд, я тих и преисполнен движения».


И когда Диотима говорит Гипериону, то есть Гельдерлину, кто он такой, — то здесь вы видите всю программу его жизни, невероятно героическую и вызывающую. Она говорит:



«Гиперион, мне кажется, что ты родился для величайших целей. Не ошибись же! Пусть отсутствие материала не помешает твоим делам.


Правда, все идет слишком медленно. Тебя угнетает это. Как молодой боец, ты слишком рано начал, ты вступил в борьбу прежде, чем твое тело созрело для нее, и ты получил больше ударов, чем нанес. От этого ты как будто несколько испуган и стал сомневаться в себе.

Ведь твоя чувствительность равняется твоему мужеству. Но ничто еще не погибло.

Если бы твоя потребность в деятельности не развернулась в тебе так рано, то и твой дух не вырос бы в то, чем он сейчас является.

Если бы ты не кипел, если бы ты не страдал, ты не мог бы и ясно мыслить.

Поверь мне: равновесие прекрасного человека чувствуется тобою так верно потому, что сам ты оплакиваешь уже немало потерь.

Как луч света устремишься ты вниз, как всеосвежающий дождь ниспадешь ты в страну смертных.

Ты должен светить, как Аполлон. Ты должен оживлять и потрясать, как Юпитер, — иначе ты недостоин твоего собственного неба.

Как! Арабский купец посеял свой Коран, и он взошел ему целым народом учеников, как бесконечный лес, — а у тебя не всколосится поле, на котором ты сеешь уже испытанные истины, возвращающиеся новой юностью?

Нет, из этих корней человечности, конечно, возникнет новый мир, и новые боги будут править им. Небо нового будущего ясным покровом распрострется над ним».

Вот какими ликующими надеждами заканчивается первая часть «Гипериона».

Очень интересно, что вторая часть, которая написана после страшных потрясений судьбы, начинается с того, что Гиперион со своим другом Алабандой задумал освободить Грецию и для этого собирает шайку разбойников, которые при первом же столкновении, забыв об освобождении страдающей родины, начинают грабить; сам Гиперион ранен ими, так как он препятствовал их преступлениям. Полное крушение. Он ужасается тому, что думал купить такой ценой свободу, насадить рай руками преступников.

Это отнюдь не случайный мотив: он имеется в «Разбойниках» Шиллера, имеется, например, и в большом количестве ранних произведений Лермонтова. Лермонтов рассказывает, что первые идеи о могучем протесте были навеяны ему страшными сказками и песнями о разбойниках, которые распевали сенные девушки.30 Отсюда вырос и «Боярин Орша» и «Песня про купца Калашникова». Лермонтовские образы протестантов очень часто разбойничьи. Наша романтика 40–х годов и романтика Германии перекликаются здесь между собой. Они говорят: на массы опереться нельзя, — они не откликнутся; индивидуально ничего не поделаешь; надо собрать хотя бы небольшую группу единомышленников, которые протестовали бы против закона, преступали бы его. А это и есть разбойники, преступники. Надо отрицать во что бы то ни стало законы действительности, и так как их нельзя отрицать в социальном порядке, то приходится отрицать в порядке уголовном. Но ведь уголовное отрицание совсем не есть революция. Оно дает на самом деле только извращение борьбы, деклассацию вырванных из общества, оторванных от своего класса людей, которые не могут реформировать общество, а только вредят ему. В «Разбойниках» Шиллера замечательно ярко выражена эта социально обусловленная для известных периодов симпатия к разбойникам. Но вместе с тем Шиллер показывает, что этот вызов и сопровождающие его поджоги, грабежи, анархические действия никого не удовлетворяют, не дают никакого действительного плода. Это одна из трагедий революционно настроенного меньшинства, притом меньшинства, оторванного от класса и лишенного возможности более или менее мощно воздействовать на жизнь.

Даже Чернышевский, размышляя о крестьянском бунте, который является часто не чем иным, как таким разбойничьим протестом в форме преступлений, спрашивал себя, может ли из этого создаться революционное движение или это приведет только к жертвам с обеих сторон.31 Чем больше стремления революционеров сливаются с действительным массовым движением, тем больше уничтожается романтика разбоя.

Гельдерлин тоже заставляет своего Гипериона потерпеть крушение именно на этом пути.

Гиперион, потерпевший крушение, отправляется в Германию. И об этом Гельдерлином написаны страницы, которых немцы долгое время никак не могли ему простить, так как эти страницы являются страстным ударом бича по тогдашней Германии, а отчасти и по Германии современной. Вот отрывок из этих иеремиад:



«Варвары по самому своему происхождению, они сделали себя еще большими варварами своим прилежанием, своей наукой и религией. Они глубоко неспособны ощущать какое бы то ни было божественное чувство. Они испорчены до мозга костей и не в состоянии чувствовать счастия, любить святых граций.

Тупые, лишенные гармонии, они лежат передо мною, как осколки разбитой вазы.

Конечно, это сурово, но я должен сказать: я не знаю ни одного народа, который был бы больше разорван, чем немцы.

Я вижу ремесленников, но не людей; мыслителей, но не людей; священников, но не людей; господ и рабов, молодых и пожилых, но не людей.

Все напоминает собою поле битвы, усеянное мертвыми костями; пролившаяся кровь впитывается песками.

Немецкие попы говорят иногда, что добродетели древности представляют собою только блистательные грехи. А между тем даже заблуждения древности были подлинными добродетелями, ибо тогда был жив детский прекрасный дух.

Наоборот, добродетели немцев все представляют собой лишь лакированное зло.

Все это произведено искусственно, все это плоды трусливого страха, напряженного исполнения долга рабов».


Есть у Гельдерлина и более социально окрашенные упреки:



«Немцы постоянно повторяют: все на земле несовершенно. Скажет ли им, несчастным, кто–нибудь, что вокруг них все так несовершенно потому, что они не оставили ничего чистого, незапачканного, потому, что они все святое захватали своими грубыми руками?

У них нет урожаев, потому что самый корень всех урожаев — божественную природу — оставили они без внимания.

Их жизнь так пуста и так полна забот и холодной вражды потому, что они отринули гения, приносящего силу и благородство каждому человеческому деянию, вносящего веселье в страну, любовь и братство в города и домы.

Вот почему боятся они так смерти и готовы страдать, лишь бы сохранить свое устричное существование.

Они готовы перенести позор, потому что они не знают ничего высшего, как их обычное бытование.

Только народ, который любит прекрасное, который чтит гений своих художников, чувствует вокруг себя воздух жизни, всеобщий дух.

Только у такого народа раскрывается узость сознания, тает чванство, сердца становятся и великими и в то же время нежными, и вдохновение рождает героев.

Родина такого народа есть родина всех благородных людей.

Но в стране, где так оскорблена природа и ее художники, исчезает лучшая радость жизни, и кажется, что всякая звезда предпочтительнее земли, растет дух рабства, грубого высокомерия; вместе с заботами растет ослепление, богатство одних сопровождается голодом других, благословение каждого года становится проклятием, и боги бегут».


Как видите, это признание: я ничего не могу поделать с этим миром, я разбит, я уничтожен, — но не думайте, что я с вами примирился.

Намек на благоприятное разрешение этого противоречия имеется в последней части «Гипериона», в письме Диотимы к Гипериону, где она старается его утешить и рисует ему прекрасную картину того, что жизнь всегда равна себе, что она вечная победительница:



«Посмотри на мир. Разве это не есть постоянное триумфальное шествие, где природа вечно одерживает победу над всякими опасностями? Разве она не влечет смерть за собою только для возвеличения жизни?

Да, смерть в золотых цепях, как пленная королева, влачится за победной колесницей полководца — природы.

А мы? Мы, как девы и гоноши, сопровождающие триумф победителя танцами и пением, мы сопровождаем величественное шествие, постоянно меняясь, чтобы менялись образы и голоса».


Само собой разумеется, что такого рода утешение, которое всегда под руками у человека, является на самом деле формой резиньяции. И отчаяние Гипериона не притупляется:



«Самый мелкий ремесленник может сказать, что сделал больше, чем я.

Бедные духом могут насмехаться надо мною и назвать меня мечтателем, потому что мои дела не созрели, мои руки не свободны, мое время оказалось безумным Прокрустом, который пойманных им людей бросает в детскую колыбель, и когда они в ней не вмещаются, рубит члены их тела.

Скажи же, скажи, где последнее прибежище?

Вчера я видел Этну надо мною, и мне припомнился великий сицилианец, который, уставши от счета часов и веря в душу мира, в своей смелой жажде жизни бросился туда, в чудесное пламя, так что шутники говорили: «охладевающий поэт захотел погреться».


Здесь мы видим зарождение идеи фрагментарной трагедии «Эмпедокл». Сущность этой трагедии, которая имела потом большие отзвуки в литературе, заключается в том, что изображается человек, который осыпан всеми милостями богов, то есть природы, гениальный человек, которого родной город поднимает на высоту своего пророка и вождя. Он не нуждается больше в господстве богов, так как понял, что боги сами родились из человеческой головы. И он начинает проповедовать то, что можно назвать «человекобожием», — установление человека, прекрасное утверждение человека как центра мира. Но здесь Эмпедокл чувствует, что он для этого слишком ограниченное существо; и с этого момента начинается протест против него масс, которые не хотят идти за ним по этой линии, — и его разгром.

Во всем этом ясно отражение самооценки как неудавшегося пророка.

Я прочту описание положения изгнанного Эмпедокла перед тем, как он бросился в Этну, потому что это почти точное описание путешествия самого Гельдерлина по Швейцарии. Я старался установить, было ли это написано Гельдерлином после его путешествия по Швейцарии или до того. К сожалению, в его тетрадях все перепутано и нет прямых указаний, что это — предчувствие или описание уже бывшего.



Пантея — почитательница Эмпедокла — говорит:



Он жив, он жив, идет он по долинам



И в ночь, и днем.



Ему за кровлю — тучи,



Постелью — камень, ветер крутит кудри,



И, словно слезы, по щекам текут



Струи дождя, и только солнце сушит



Одежды мокрые среди песков пустынь.



Он не идет избитыми тропами,



Идет в ущелья, где приют скитальцев,



Разбойников, изгнанников, как он.



Повергнут ты, орел прекрасный!



Кровью Ты означаешь путь твой.



Скоро трус Охотник разобьет об острый камень



Твой череп, полумертвый царь высот,



Недавний гость в чертогах громовержца.32


Для того чтобы охарактеризовать кульминационный пункт Гельдерлина, как выразителя этой чрезвычайно интересной прослойки революционного меньшинства, надо было бы еще остановиться на его лирике, на гимнах. Но я это сделаю очень бегло, потому что гимны, в сущности говоря, непереводимы. Они представляют собой ритмически необычайно тонкие произведения, которые немецкая критика, немецкие знатоки стихотворного стиля признают теперь самым высоким музыкальным выражением в словесной форме, какое достигнуто вообще в немецкой литературе. Эти гимны, в особенности последние, написанные в период уже явной шизофрении («Хлеб и вино», «Альпы», «Рейн»), с точки зрения буржуазных исследователей таинственны, необъяснимы. Я полагаю, что секрет их нам известен:



«Христианская, обывательская, мещанская, пасторская культура превратила Германию в несчастную страну. Я, Гельдерлин, призван ее спасти, я — мессия. Но я оказался одиноким и, как некогда Христос, распят, убит, уничтожен, и с этим уничтожены надежды Германии на будущее. Это — величайшая, колоссальнейшая мировая трагедия» — вот их содержание.


Повторяю, произведения эти почти непереводимы. Все–таки мне хочется дать вам хоть некоторое представление об этой стороне творчества Гельдерлина, которая стоит еще выше его прозы в «Гиперионе», этом философском романе, и его трагедии «Эмпедокл», которой я мог, к сожалению, только кратко коснуться. Я прочту переведенное мною лирическое стихотворение, которое относится к той поре, когда он писал еще метрами, и показывает, как наступление болезни отражалось в его поэзии, имеющей еще социальное значение, — эти гимны до нашего времени продолжают считаться шедеврами, и потому никак нельзя считать, что социального значения они не имеют.

Прекрасное стихотворение, о котором я говорю, написанное греческим метром, характеризует постепенно наступающую ночь тоски.




Где же ты, Свет, озаряющий юноша,



Где ты, отрадно будивший меня поутру?



Сердце не спит, но сжала и держит



В священном плену его сила ночи.




Бывало, шаги зари я подслушивал,

На холм всходил тебя встретить уверенно,

И необманно тобою веял

Ветер легкий, твой предвестник.




И наступал ты привычной дорогою



В славе, красе своей. Где же теперь ты, Свет?



Сердце не спит, но держит и сжала



Ночь без конца мое пробужденье.




Прежде растения мне зеленели, взор

Взороподобно цветы восхищали мне

И недалеко реяли лица,

Светлые лица любимых.




Крыльев небесных над рощами веянье



Было открыто мне, юноше пылкому.



Ныне один я, и час за часом



День проходит, как будто темный.




И лишь фантазия, в прошлом заимствуя,

Образы ткет из любви и страдания.

И внемлю я, не шлют ли дали,

Может быть, в помощь рыцаря–друга.33


Последняя строфа чрезвычайно ярко характеризует больные настроения Гельдерлина:



Одно лишь лето вы, всемогущие.

Одну лишь осень для песен зрелости

Мне дали, чтоб сердце, упившись играми,

Тем безропотней к смерти склонилось.34


Так как, повторяю, из гимнов я ничего перевести не могу, то прочту один из отрывков того времени, когда написаны были гимны, один из шедевров Гельдерлина, — то произведение, которое Клеменс Брентано в своей «Романтике» называет одним из величайших лирических произведений немецкой литературы. Недостатки его прошу отнести за счет переводчика, не являющегося профессионалом. Перевод этого отрывка легче было сделать, ибо это единственный из гимнов, написанный перемежающимся гекзаметром и пентаметром. Называется он «Ночь». Это удивительное произведение, передающее в лирической форме социальное настроение автора:



Город уснул и затих; безлюдны ущелия улиц,

Лишь иногда экипаж в факельных блесках промчит.

Сытые злобами дня от развлечений и сделок,

Люди идут по домам, прибыль и убыль учтя.

Дома уют. На рынке нет ни плодов, ни букетов;

Он не гремит ремеслом, хочет покоя и он.

Только где–то в саду звучат гармоничные струны:

Может быть, песня любви, а может быть, кто одинок.

Вспомнил о счастье былом, о юности. Мерно фонтаны

Свежие плещут в ночи, в травах бегут ручейки;

В воздухе темном поет вполголоса звон колокольный;

Сторож, считая часы, выкрикнул где–то число.

Вот пронеслось, словно вздох, ветра в деревьях движенье.

Стой! показался двойник нашей планеты — луна.

Крадучись всходит она и мечтательно шепчется с ночью,

Звезды сверкают вокруг, дела ей нет до людей.

Странная светит луна, одинокая странница неба,

И на горы легла великолепно печаль.35


Еще одно маленькое стихотворение, уже полубезумное, где обостряется та перекличка ритмов, которая была свойственна Гельдерлину последнего периода:




В желтых цветах висит,



Пестрея шиповником,



В озере берег.



И милый лебедь,



Пьян поцелуем,



Голову клонит



В священно–трезвую воду.




Горе мне, горе, где же найду я

Горькой зимой цветы? Где найду

Солнечный луч

И тени земли?

Стены стоят

Хладны и немы.

Стонет ветер,

И дребезжат флюгера.36


Уже будучи совсем сумасшедшим, Гельдерлин написал два стихотворения, которые имеют еще социальное значение. Я хочу проследить его творчество до той поры, когда оно действительно превратилось только в проявления болезни, социального значения уже не имеющие. И только там мы позволим психиатрам полностью хозяйничать, где, по существу, больше нет социальной значимости, а есть только клиника.

Уже совершенно сумасшедшим Гельдерлин пишет:



Я насладился прелестью света,

Но радость юности прошла давно, давно…

Венок весны увял: погибло солнце лета.

Живу ли я еще иль нет? Не все ль равно?37


Последняя строфа к Диотиме:

Если из дали, нас разделяющей,

Ты узнаешь еще меня, мое Прошлое,

Ты, участница тяжких мук,

Если я тебе что–либо доброе…38


… и больше ничего.

Tags: Исторические хроники, Методология, Методология марксизма
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments