Итак, несмотря на непостоянство и ограниченность своих возможностей, человек располагает полной свободой.
Здесь мы уже видим негативный аспект свободы.
Ибо если я не в силах совершить какое-либо действие, мне не подобает и желать его; “...всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу, изменять свои желания, а не порядок мира...”(6) Короче, практиковать έποχη в сфере нравственности. И в то же время свобода, согласно этому первоначальному представлению, обладает некоторой “действенностью”. Это положительная и конструктивная свобода. Она, конечно, не может качественно изменить существующее в мире движение, но зато способна изменить направление этого движения. “Душа имеет свое местонахождение преимущественно в маленькой железе, расположенной в центре мозга, откуда она излучается во все остальное тело посредством [животных] духов, нервов и даже крови...
Всякое действие души заключается в том, что она, желая чего-нибудь, тем самым заставляет маленькую железу, с которой она тесно связана, двигаться так, как это необходимо для того, чтобы вызвать действие, соответствующее этому желанию” * .(7)
Именно эту “действенность”, эту конструктивность человеческой свободы мы находим в основе “Рассуждения о методе”. Ведь метод у Декарта изобретается. “Я ступил, — пишет он, — на такие пути, которые привели меня к соображениям и правилам, позволившим мне создать метод...” **(8) Больше того, каждое правило метода (за исключением первого) служит принципом действия или изобретения. Разве анализ, предписываемый вторым правилом, не требует свободного творческого суждения, включающего построение схем и применение гипотетических делений, которые будут подтверждены позднее? А тот порядок, относительно которого наставляет третье правило? Чтобы следовать ему, мы должны отыскивать и предвосхищать его в видимом беспорядке. Это явствует из того, что, по Декарту, порядок нужно даже примыслить, если он в действительности отсутствует; “...допуская существование порядка даже среди тех [предметов], которые в естественном ходе вещей не предшествуют друг другу” (9). А перечни, о которых говорится в четвертом правиле? Не предполагают ли они способность человеческого ума к обобщению и классификации? Одним словом, правила метода относятся к тому же уровню, что и кантовский схематизм; они дают самые общие установки для свободного творческого суждения. И опять-таки кто, как не Декарт, не в пример Бэкону, учившему англичан следовать опыту, первым заявил, что испытатель природы должен упреждать опыт гипотезами? Итак, в произведениях Декарта мы обнаруживаем, прежде всего, блестящее гуманистическое утверждение созидательной свободы, кропотливо возводящей здание истины. Эта свобода позволяет нам постоянно предугадывать и наперед определять действительные отношения между сущностями, прибегая к гипотезам и создавая схемы. Одинаковая у Бога и человека, равная у всех людей, абсолютная и безграничная, она возлагает на нас миссию, мысль о которой приводит в трепет, миссию исключительно человеческую: обеспечить существование истины в мире, сделать мир истинным. Картезианская свобода располагает нас к великодушию — “присущему каждому человеку сознанию свободы своей воли, сопряженному с твердой решимостью пользоваться этой свободой как подобает” (10).
Но тут немедленно вмешивается предустановленный порядок. У Канта человеческий ум конституирует истину; по Декарту, требуется лишь открыть ее, поскольку все отношения между сущностями установлены Богом раз и навсегда. Затем, какой бы путь ни избрал математик для решения своей задачи, он не может поставить под сомнение уже достигнутый результат. Человек действия, созерцая плоды своего труда, может сказать: “Вот мое творение”. Иное дело ученый. Истина, им открытая, тотчас становится для него чуждой, она принадлежит всем и никому. Ему дано только констатировать ее, и если он ясно усматривает конституирующие ее отношения, у него даже не остается возможности усомниться в ней: проникнутый внутренним озарением, владеющим всем его существом, он с необходимостью должен принять открытую им теорему, а тем самым и весь мировой порядок. Так, положения “Два плюс два равно четырем” или “Я мыслю, следовательно, я существую” значимы лишь постольку, поскольку я их утверждаю, но не утверждать их я не могу. Если я говорю, что я не существую, то я даже не измышляю никакой фикции, а просто соединяю взаимоисключающие по смыслу слова, как если бы я, к примеру, говорил о квадратных кругах или трехгранных кубах. Стало быть, воля у Декарта принуждена к тому, чтобы утверждать. “Например, когда в эти дни я исследовал, существует ли что-нибудь в мире, и подмечал, что из самого факта такого исследования с очевидностью вытекает факт моего существования, я, по крайней мере, не мог воздержаться от суждения, что столь ясно постигаемое мною истинно; и не то чтобы меня толкала к такому суждению какая-то внешняя сила; я приходил к нему потому, что от великого озарения ума появляется большая предрасположенность воли” *.(11)
Декарт явно продолжает называть это непременное признание очевидности свободным, но слову “свобода” он придает теперь совсем другой смысл. Признание является свободным, поскольку мы не испытываем никакого внешнего принуждения, иными словами, поскольку оно не обусловлено каким-либо телесным движением или влечением психологического порядка: тут не затронуты страсти души. Но если в процессе достижения очевидности душа пребывает независимой от тела и если, согласно определениям, данным в трактате о страстях, утверждение отношений, мыслимых ясно и отчетливо, можно назвать действием мыслящей субстанции, взятой во всей ее полноте, то когда рассматривается отношение воли к разуму, эти определения утрачивают всякий смысл. Ибо мы называли свободой тот факт, что воля может сама определять себя к тому, чтобы говорить "да” или “нет” идеям, наличествующим в разуме, а это означало, что суждения наши не предрешены и будущее непредсказуемо. Теперь же отношение разума к воле в том, что касается очевидности, мыслится в виде строгого закона, согласно которому ясность и отчетливость идеи служат фактором, детерминирующим утверждение. Словом, Декарт оказывается здесь гораздо ближе к Спинозе и Лейбницу, определяющим свободу некоторого бытия через развертывание его сущности независимо от какого-либо внешнего воздействия, хотя моменты этого развертывания следуют друг за другом с жесткой необходимостью. Он даже отрицает свободу безразличия или, вернее, рассматривает ее как низшую ступень свободы; “Чтобы быть свободным, мне нет необходимости проявлять безразличие при выборе одной из двух противоположностей; напротив, чем больше я склоняюсь к одной из них — потому ли, что я с очевидностью усматриваю в ней сочетание истины и добра, или потому, что Бог настраивает так мои глубинные мысли, — тем свободнее избираю я эту возможность” * (12). Второй член альтернативы: “или потому, что Бог настраивает так мои глубинные мысли” — затрагивает веру в собственном смысле слова. В этой области, вследствие того что разумение не может быть достаточным основанием акта веры, воля всецело проникается и озаряется внутренним сверхприродным светом, называемым благодатью. Кого-то, быть может, возмутит, что самодовлеющая и безграничная свобода стеснена божественной благодатью, побуждающей нас утверждать то, чего мы не усматриваем достаточно ясно. Однако, если разобраться, велико ли различие между естественным светом разума и сверхприродным светом благодати? Несомненно, что во втором случае сам Бог утверждает истину через посредство нашей воли. Но не так ли обстоит дело и в первом случае? Ведь если идеи обладают бытием, то лишь потому, что они исходят от Бога. Ясность и отчетливость — только признаки внутренней связности и абсолютной плотности бытия идеи. И если я утверждаю идею, повинуясь непреодолимой склонности, то лишь в силу того, что идея давит на меня всем своим бытием, всей своей абсолютной позитивностью. Это бытие, чистое и плотное, без пробелов, без пустоты, само утверждается во мне благодаря своей собственной весомости. Таким образом, поскольку источник всякого бытия и всякой позитивности — Бог, та позитивность, та полнота существования, какую представляет собой истинное суждение, имеет свой источник не во мне самом, ибо я — ничто, но лишь в Боге. И было бы неверно усматривать в этой теории всего лишь попытку примирить рационалистическую метафизику с христианской теологией. Она выражает на языке своей эпохи то, что ученый сознавал во все времена: что он есть только чистое ничто, только взгляд, устремленный на неподатливую, вечную, бесконечно весомую истину. Тремя годами позже, в 1644 г., Декарт, казалось бы, вновь признает за нами свободу безразличия: “В том, что в нас есть свобода и безразличие, мы уверены настолько, что ничего не постигаем с большей ясностью-, так что всемогущество Божие отнюдь не должно мешать нам чувствовать себя свободными” **.(13) Но это простая предосторожность: Декарта встревожил шум вокруг “Августина” (14), он не хотел быть осужденным Сорбонной. Надо отметить, что новая концепция свободы, исключающая свободный выбор, распространяется теперь уже на все сферы, куда простирается его рефлексия. Декарт пишет Мерсенну: “Вы не согласны с моим утверждением: Для того чтобы правильно поступать, надо правильно судить;
но я все же полагаю, что обычная схоластическая доктрина состоит в следующем: Voluntas поп fertur in malum, nisi quatenus ei sub aliqua ratione boni repraesentatur ab intellectu, откуда и пошло изречение: omnis peccans est ignorans (15), так что, если бы разум никогда не представлял воле как благо то, что таковым не является, она никогда не могла бы сделать неверный выбор”. Теперь тезис приобрел завершенность: ясное видение Блага влечет за собой действие, так же как отчетливое видение Истины влечет за собой согласие. Ибо Благо и Истина суть одно и то же, а именно Бытие. И если Декарт утверждает, что мы никогда не бываем столь свободны, как тогда, когда творим Благо, то при этом он подменяет определение свободы через автономию определением ее через ценность поступка: самое свободное действие — то, которое является наилучшим, наиболее согласующимся со всеобщим порядком. И это отвечает логике его учения. Если мы не устанавливаем своего Блага, если Благо a priori обладает независимым существованием, разве могли бы мы видеть Благо и не творить его?
Читать дальше:Ж.-П. Сартр. Картезианская свобода. Ч4.