Analitik (analitik_tomsk) wrote in m_introduction,
Analitik
analitik_tomsk
m_introduction

Categories:

Жак Деррида: "Сталинистское общество было своеобразным предприятием типа потлача?"

Продолжение.
Начало текста читайте здесь.


Михаил Рыклин.
Я бы хотел кое-что пояснить, прежде чем задать Вам вопрос.
Во-первых, мне совсем не так просто расположить себя по отношению к тому, что Вы делаете, создать ситуацию сопоставимости между тем контекстом, в котором нахожусь я, — я имею в виду интеллектуальный контекст, — и весьма отличной от него ситуацией, культурной и интеллектуальной, подразумеваемой Вашим творчеством.



Деконструкцию можно понимать как попытку объяснить гетерогенное множество нелогических противоречий и иного рода дискурсивных возможностей, которые продолжают довлеть над философской аргументацией даже при устранении логических противоречий.

Нелогические противоречия, с которыми работаете Вы, сохраняются и тогда, когда логические противоречия уже разрешены.
Это означает, что основные философские понятия не являются простыми; и хотя они воспринимаются как простые, неразложимые и „атомарные" некоторыми философами, эта простота нередко бывает им навязана извне, — и Вы как раз вскрываете многообразные текстовые стратегии, стоящие за этой кажущейся простотой, стратегии, не исключающие использование дискурсивного насилия для того, чтобы сделать непрозрачное прозрачным.
Но наша текстуальная ситуация весьма непохожа на тексты, с которыми привыкли иметь дело Вы.
В чем я вижу это отличие?
Нелогические противоречия, на мой взгляд, настолько очевидны в нашей культуре, что не нуждаются в особых утонченных процедурах для того, чтобы быть раскрытыми, выведенными из глубины; они залегают у самой поверхности, будучи при этом столь многочисленными и явными, что, повторяю, нам не нужна специальная процедура, с помощью которой мы должны были бы делать их существование очевидным.
Недавно, когда я сел писать статью о деконструкции в живописи, — опираясь прежде
всего на Вашу книгу "La vйritй en peinture" („Истина в живописи". — Пер.), — я как-то особенно ясно почувствовал, что задача, стоящая перед советскими художниками, весьма отлична от той, что стояла в свое время перед Титюс-Кармелем или даже Ван Гогом.
Наша визуальная культура и все метафизические допущения, которые она предполагает, были за последние полвека, со времени Сталина, стерты и повреждены настолько, что возникла странная проблема: как реконструировать зрение, как реконструировать метафизику?
И наши художники пытаются как раз это сделать, их деконструктивное усилие состоит в попытке реконструировать некоторые из утраченных возможностей зрения, они пытаются создать визуальные ситуации, в которых может состояться акт созерцания.
Такого рода положение вещей проистекает из доминирования у нас насильственной перцептивной культуры, культуры в духе потлача.
Я имею в виду то, о чем Батай и Марсель Мосс писали применительно к „примитивным" обществам и племенам североамериканских индейцев.
Это принципиально иная задача: чтобы осуществить деконструкцию, нам нужно прежде всего реконструировать саму возможность деконструкции.
Что Вы думаете о такой специфической культурной ситуации?

Ж. Д. Думаю, что это очень важный момент и, конечно, не следует забывать о том, о чем Вы только что напомнили.
Но я бы возразил против Вашего описания деконструкции как заданного набора возможностей, правил, приемов или инструментов, которые следует применять по отношению ко всякой новой ситуации, ко всякому новому корпусу текстов.
Деконструкция не является, во-первых, простым логическим деструктурированием,
логическим разоблачением противоречий.
Деконструкция совершается главным образом не на уровне логики.
Это не просто способ разоблачения противоречия или его деконструкции, критики...

М.Р. ...Или обнажения обратной стороны, изнанки логических противоречий...

Ж.Д. Да, но это лишь один из многих жестов.
Я настаиваю на том, что не существует одной-единственной деконструкции.
Нередко, в особенности во время полемических дискуссий в Соединенных Штатах, я начинаю с устранения заглавной буквы в слове „деконструкция" и никогда не пишу „деконструкция" в единственном числе.
Деконструкции совершаются повсюду, и они всегда зависят от особенных, локальных, идиоматических условий.
Конечно, то, как я, поскольку Вы сослались на мою работу, использую деконструкцию на некоторых примерах, имеющих для меня привилегированное значение, нельзя считать каким-то образцом.
В моих собственных текстах содержится ряд общих утверждений по поводу деконструкции, а также ряд примеров, неизбежных для меня в силу моих неповторимых биографических особенностей.
Я работаю над французскими текстами, я работаю над некоторыми заданными ситуациями, важными для меня, но я знаю и часто напоминаю моим читателям о том, — и в этом суть моего недавнего ответа Наташе, — что деконструкция должна быть единичной и зависеть от различных конкретных условий, в которых она
возникает.
Поэтому я думаю, что если Вы, скажем, захотите применить французскую модель
деконструкции к Вашей ситуации, такая попытка обернется неудачей и не даст никаких результатов; я бы не стал советовать такое.

Напротив, я полагаю, что каждый, находясь в своей особой ситуации — исторической, политической, идеологической, — должен изобрести собственный способ деконструкции, но не изобретать заново саму деконструкцию.
Деконструкция делает свое дело, хотите вы того или нет; она на полном
ходу:
то, что происходит сейчас в Советском Союзе, есть своего рода деконструкция в действии.
Но вы должны изобрести способ, каким вы сможете вписать вашу собственную работу, письмо или же политическое действие в особое пространство, которое... ну, скажем, которое Вы только что описали, — то, что случилось при Сталине.
Реконструкция возможностей для искусства, например, является частью деконструкции,
и я бы сказал, что то же самое, по-иному, но то же самое, верно и в отношении Франции
или Соединенных Штатов.
Деконструкция и здесь служит также способом раскрытия пространства для новых форм искусства.
Это новое пространство выглядит по-разному, конечно, потому что прежние условия разрушались по-разному, но они ведь тоже были уничтожены, и совсем не нужно Сталина для того, чтобы разрушить некоторые из возможностей в искусстве.
Таким образом, каждый раз изобретается что-то новое, каждый раз приходится реконструировать возможности для него.

М. Р. Извините, но я не говорю о разрушении некоторых из возможностей в искусстве, я
говорю о разрушении инфраструктуры самой культуры.

Ж. Д. Это одно и то же, одно и то же.
Я приведу пример, который может показаться смешным из-за несопоставимости ситуаций. Пример — совершенно нелепый, но вы поймете, что я имею в виду.
Я считаю, например, что инфраструктуры преподавания философии во Франции — каким бы я хотел это преподавание видеть — разрушались на протяжении последних двух столетий, скажем так, чтобы не затрагивать вещей более ранних и глубоких.
И некоторые из нас, Жан-Люк Нанси и ряд других, как раз и попытались прежде всего проанализировать процесс деструкции: почему этот распад имел место, каковы были задействованные в нем интересы, мотивации, ходы и так далее, — чтобы затем вступить в борьбу за восстановление такого института обучения философии, в рамках которого появились бы, возникли новые возможности.
Сравнение совершенно смехотворно, потому что нельзя сопоставлять институт преподавания во Франции с ситуацией в Советском Союзе, но поскольку оно смехотворно, оно вскрывает механизм: деконструкция — это форма анализа не только понятий и значений, но также и институтов, дабы что-то заново утвердить и реконструировать. Ведь если Сталин разрушил какие-то инфраструктуры, он заменил их другими структурами, которые оказались достаточно прочными.

М. Р. Сталин в этом контексте, пожалуй, всего лишь имя собственное для обозначения
более общих процессов и явлений.


Ж. Д. Это ничего не меняет, я беру Сталина в кавычках.

В. П. Сталин как идиома.

Ж. Д. Как идиома, можно сказать и так.
Положим, что в процессе разрушения инфраструктур их место заняли другие структуры, а это имеет и архитектурный смысл: вы знаете, что на месте разрушенных церквей появились другие виды зданий.
Итак, если вы хотите что-то восстановить, нередко приходится разрушать вновь возникшие структуры, и тогда следует в точности прикинуть, что же нужно делать — действительно ли необходимо разрушать, уничтожать или иногда можно что-то сохранить, преобразовать, подкрасить.
Этот расчет приходится делать ежедневно.

М. Р. Да, но не получается ли так, что критика логоцентризма перестает быть совершенно
необходимой для Вашей работы?
Ибо, если Вы рассматриваете...

Ж. Д. Нет, для меня она совершенно необходима.

М. Р. Но если Вы настаиваете на необходимости такого рода критики, на том, что
логоцентризм должен быть подвергнут критике, в какой бы форме он ни проявлялся, тогда Ваши процедуры не могут быть целиком применены к нашей ситуации, поскольку в ней метафизика оказывается чем-то вроде вида, находящегося под угрозой исчезновения.
Ее следует охранять, а не разрушать, ибо возможность метафизики не была реализована в нашей культуре.
Если мы критикуем логоцентризм, то мы не можем забывать, что и наша господствующая идеология всегда критиковала то, что может быть названо логоцентризмом, но не с Вашей точки зрения, конечно.
Просто в качестве, скажем, буржуазной идеалистической науки.

Ж. Д. Я знаю, знаю эту логику.
С ней, конечно, можно согласиться.
Но я думаю, это не слишком серьезный аргумент.
Конечно, если под критикой логоцентризма Вы подразумеваете надпись „Долой логоцентризм!" на флаге и демонстрации на улицах, то, разумеется, этого не следует делать.
Однако деконструкция логоцентризма — дело куда более медленное и сложное, и, конечно же, нельзя просто говорить: „Долой!"
Я этого никогда не говорю, я люблю язык, люблю логоцентризм.

Если я и хочу восстановить обучение философии как институт во Франции, то ради преподавания метафизики.
Я знаю, что метафизика нам нужна, я никогда не говорил, что ее нужно просто выбросить в
мусорный ящик...
И все же я настаиваю на том, что в конечном счете, если вы хотите остаться
последовательными в отношении всего начинания в целом, нужно сохранять идею
деконструкции логоцентризма, потому что все и вся в этой общей архитектуре зависит от логоцентризма.

Конечно, это нужно делать очень аккуратно, умножая число опосредований, предосторожностей и так далее.
Нельзя же все взять и взорвать.
Я понимаю, что, к примеру, какая-нибудь разновидность марксизма или какая-нибудь разновидность сталинизма могли бы воспользоваться этим аргументом, утверждая, что, дескать, логоцентризм является буржуазным, идеалистическим, и поэтому нужно расправиться с логоцентризмом как буржуазным, идеалистическим течением.
И все же, будь у меня время, я смог бы показать, что Сталин был логоцентричным, но это потребовало бы широкого и обстоятельного исследования; однако при должной последовательности можно, я полагаю, доказать, что та разновидность марксизма, которую представлял Сталин или для которой имя Сталина выступает метонимией, является по существу логоцентричной.
Но мне не хотелось бы говорить об этом второпях.
Вот почему в самом начале, отвечая Валерию, я начал со следующего парадокса: меня
очень часто обвиняют в том, что я на стороне языка, обвиняют в логоцентризме.
Таков парадокс: деконструкция воспринимается как... сверхлогоцентричная, поскольку я будто бы помещаю все в язык и так далее. Так что нужно быть внимательными к этому
парадоксу.


Н. А. Что же, деконструкция — это весьма изощренный способ симпатизировать
логоцентризму, любить его?


Ж. Д. Да, весьма изощренный.

М. Р. Это — отказ от приятия и приятие отказа?

Ж. Д. Да, это весьма тонкие вещи, и когда имеешь с ними дело, конечно же, и самому
приходится быть изощренным, но изощренность не означает, что ты всегда занят
оттачиванием аргументации; временами изощренность предстает как умение сделать
правильный выбор в соответствии с ситуацией.
Иногда нужно устраивать уличные демонстрации с самыми прямолинейными лозунгами...

М. Р. Но возможно ли, и это мое последнее замечание, возможно ли, скажем, доказать,
что логика типа логики потлача логоцентрична?
Сталин — не самый удачный пример, поскольку на него все же оказали влияние некоторые вторичные и третичные версии метафизики (хотя бы потому, что марксизм участвовал в интеллектуальной судьбе Европы), но возьмем, к примеру, племенное сообщество типа квакиут-лей, которых изучал Боас.
Можем ли мы доказать, что логика, лежащая в основе такого рода сообществ, — еchanges des dons (обмен дарами. — Пер.) и другие подобные механизмы, — можем ли мы доказать, что и они логоцентричны?
Если мы можем это сделать, мы непобедимы.

Ж. Д. Непобедимы?

М. Р. Да, нас нельзя одолеть...
Ибо тогда наше оружие универсально.
Но если мы доказать этого не можем, мы должны признать, что большую часть поверхности Земли занимают общества именно этого типа, которые не повинуются законам не только метафизики, но и обычной логики.

Ж. Д. Я не могу ответить на этот вопрос.
Прежде всего потому, что то, что Вы называете логикой потлача, настолько сложно.
Я никогда не утверждал, что логика потлача логоцентрична, и здесь нам нужен ряд опосредований.
Я не понимаю, например, что Вы имеете в виду, когда говорите, — если Вы сказали
такое, — что сталинистское общество было своеобразным предприятием типа потлача.
М. Р. Да, индустриального, промышленного потлача.

Ж. Д. Ну, это потребовало бы долгого, очень долгого анализа.

М. Р. Это я и хочу со временем сделать.

Ж. Д. И все же я не уверен в этом.
Я не говорю, что это ложно, но чтобы с Вашей помощью я смог в этом убедиться, потребовалось бы более длительное обсуждение.
Дело в том, что для моей работы последних десяти или двенадцати лет существенно важен вопрос о даре.
Дар, ответный дар, обмен.
Мне трудно воссоздать здесь необходимость продвижения, скажем, от первого шага деконструкции к такому анализу вопроса о даре и всех парадоксов, проистекающих из опыта отдавания и получения, ответного отдавания.
Быть может, мы могли бы к этому вернуться позже, но единственное, что я могу сказать в порядке реакции на Ваше утверждение или же на Ваш вопрос, это то, что я никогда не говорил о всеобщем характере логоцентризма.
Логоцентризм — это европейское, западное мыслительное образование, связанное с философией, метафизикой, наукой, языком и зависящее от логоса.
Это — генеалогия логоса.

Это не только способ помещения логоса и его переводов (разума, дискурса и т. д.) в центре всего, но и способ определения самого логоса в качестве центрирующей, собирающей силы.
Versammlung, так интерпретирует Хайдеггер все это, и в особенности logos, legein — как то, что собирает и кладет пределы рассеиванию; это способ соединения и собирания всего. Способ европейский, греческий по своему происхождению.
Европа, безусловно, — не просто один из континентов, и то, что европейский
логоцентризм стал всемирным с помощью ряда связанных с ним сил, понуждает нас
воздержаться от категоричного утверждения, что логоцентризм является сугубо
европейским.
Вместе с тем, он не является и непосредственно всеобщим.
Я бы не сказал, что логоцентризм — универсальная структура.
Это европейская структура, которая волей обстоятельств превратилась во всемирную или стремилась ею стать путем весьма парадоксальным, что мы сейчас и испытываем на себе и к тому же очень остро.
Однако фоноцентризм, как я бы сказал, более универсален, а я провожу различие между логоцентризмом и фоноцентризмом.
Последний можно обнаружить даже в китайской культуре, где никогда не было логоса и где письмо по своему типу не является фонетическим; тем не менее и там заметна власть голоса, и она обладает присущей ей исторической необходимостью, которая обнаруживается повсюду в мире на определенном этапе, скажем так, гуманизации, истории антропоса.
Поэтому я бы ввел различие между фоноцентризмом и логоцентризмом и не стал бы утверждать, что логоцентризм — универсальная структура.
Теперь давайте вернемся к Вашему вопросу о даре, потлаче и ответном отдавании.
Это — огромная проблема...
Деконструкция должна совладать с проблемой дара, с проблемой того, что означает отдавать.
Конечно, и у Хайдеггера есть движение в сторону осмысления es gibt, лежащее за пределами вопроса Бытия или составляющее подоснову данного вопроса, — это более фундаментальный вопрос о том, что значит es gibt, что значит geben.
Принимая во внимание этот хайдеггеровский ход, я пытался найти путь осмысления дара, отдавания, путь, немного отличный от Хайдеггера, от хайдеггеровскоймысли.
Я пытался сформулировать опыт отдавания, если есть то, что мы можем назвать
отдаванием: то, что совершало бы трансгрессию или было бы избыточным, что
располагалось бы по ту сторону обмена, экономики, по ту сторону „брать-давать".

Вопрос о связке „брать-давать" очень важен, и, как вам известно, по Бенвенисту,
например, этимологически „давать" и „брать" на некоторых языках — одно и то же.
В центре моей работы последних десяти или пятнадцати лет находится структура „дар-
яд".
Что меня интересует, так это вопрос о возможности отдавания, или такого дара,
который не был бы попросту заново вписан в круг обмена, если это возможно.
Мы не в состоянии продемонстрировать такую возможность, даже если подобная возможность есть; она не может быть доказана по существенно важным причинам, потому что как только вы захотите ее продемонстрировать, у вас тут же найдется способ придания ей некоторого смысла, что заново впишет ее в круг экономики и обмена, нейтрализующих, аннигилирующих и отрицающих дар.
Но отсылка к этому дару и к этому опыту отдавания должна быть, дабы мы совершали попытки, и даже если нам и не удастся показать эту возможность, сама наша мысль по поводу этой возможности связана с тем, что я назвал бы утверждением (affirmation). Утверждением, составляющим суть или принцип деконструкции; вот почему деконструкция не негативна и не есть деструкция — существует утверждение, некое „да", но такое „да", которое не является позитивным; это не позитивное в противовес негативному, это такое „да" или такой дар, без которых не было бы никакой деконструкции.
И я пытаюсь сформулировать эти возможности „да", дара и так далее.

Я уверен, что чистого дара не существует, как не существует и чистого „да".
В ряде текстов я пытался показать, к примеру, что „да" нуждается в повторении.
Когда говоришь „да", нужно сказать: „да, да", чтобы подтвердить обещание, подтвердить согласие, заявив: ну да, я снова скажу „да" через минуту.
То, что „да" непосредственным образом, изначально удвоено или повторено, лишает его чистоты; „да" может рухнуть, может само себя испортить и стать собственной пародией, простым механическим повтором, симулякром и так далее.
Таким образом, всегда существует возможность контаминации дара, „да" их двойником, фантомом или симулякром, а потому никогда нельзя быть
уверенным в том, что „да", или утверждение, состоялось.

Но референция, малейшая возможность дара совершенно ineffaзables (нестираемы. — Пер.).

М. Р. Вы разбирали проблему дара в Вашей превосходной статье о Жорже Батайе,
написанной в 60-е гг.
Возвращались ли Вы с тех пор к Батайю?

Ж. Д. Нет.

М. Р. Не возвращались?
Это была единственная' статья?
Жаль, так как, по-моему, встреча между Вами и Батайем была бы очень плодотворной.

Ж. Д. Моя проблема состоит в том, что, за редкими исключениями, когда по случайным
причинам я работаю над каким-нибудь текстом или корпусом текстов, три месяца спустя
я перехожу к другим.

М. Р. Но философия Хайдеггера — постоянный предмет Вашего анализа.

Ж. Д. Я делаю некоторые исключения, это так.

М. Р. Батай был мыслителем, очень остро реагировавшим на Хайдеггера.
Он думал — я имею в виду Батайя, — что пребывает вне метафизики, в самом очевидном смысле слова.
Я припоминаю некоторые из его замечаний о Хайдеггере в работе "L'expйrience
intйrieure" („Внутренний опыт". — Пер.).

Ж. Д. Батай видел в нем профессора, серьезного профессора.

М. Р. Да, да.
Сам же Батай был свободным писателем, „вольным стрелком", не связанным с академической средой, он испытывал по отношению к ней чувство некоторой отчужденности, но в то же время он высоко ценил Хайдеггера.

Ж. Д. Мне кажется, я вижу, в чем состоит характер Ваших предпочтений по многим
вопросам.

Рассматривая пример взаимоотношения между Батайем и Хайдеггером, я бы
сказал, что, с одной стороны, я нахожу правильным утверждение Батая о том, что
Хайдеггер был слишком академичным, слишком серьезным и проч.
И это утверждение приличествует тому, кого Вы называете „вольным стрелком", однако я думаю, что я, как академический профессор, более критичен, более радикален в отношении Хайдеггера, чем сам Батай.
И мне думается, что для того, чтобы по-настоящему понять смысл роли Хайдеггера как
академического профессора, а также то, имеет ли факт подобной принадлежности к
Академии глубокое влияние на его мышление или нет, следует быть обращенным к
Академии и не только быть обращенным, но и принадлежать к ней.
Чтобы понять, что там происходит.
Я надеюсь, что моя деконструкция академического, политического опыта Хайдеггера более эффективна, чем у Батайя, именно потому, что я принадлежу к Академии, потому что я не нахожусь в ситуации независимого авангардного писателя, „вольного стрелка", который говорит, что вот, мол, этот человек — профессор...
Я полагаю, что в известной степени нам нужно быть внутри.
Я не пытаюсь выступать в защиту моей собственной работы в противовес Батайю, которого я, конечно, ценю.
Но в этом конкретном вопросе — в работе с философией Хайдеггера — я не думаю, что он продвинулся слишком далеко.

Окончание текста здесь.



Tags: Деррида, Методология
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 4 comments