Analitik (analitik_tomsk) wrote in m_introduction,
Analitik
analitik_tomsk
m_introduction

Categories:

Андрей Платонов. Река Потудань. Окончание.

    
     В дни отдыха Люба и Никита ходили гулять по зимним дорогам за город или шли, полуобнявшись, по льду уснувшей реки Потудани — далеко вниз по летнему течению.
Никита ложился животом и смотрел вниз под лед, где видно было, как тихо текла вода.


20345_reka

Люба тоже устраивалась рядом с ним, и, касаясь друг друга, они наблюдали укромный поток воды и говорили, насколько счастлива река Потудань, потому что она уходит в море и эта вода подо льдом будет течь мимо берегов далеких стран, в которых сейчас растут цветы и поют птицы.
Подумав об этом немного, Люба велела Никите тотчас же вставать со льда; Никита ходил теперь в старом отцовском пиджаке на вате, он ему был короток, грел мало, и Никита мог простудиться.  


И вот они терпеливо дружили вдвоем почти всю долгую зиму, томимые предчувствием своего близкого будущего счастья.
Река Потудань тоже всю зиму таилась подо льдом, и озимые хлеба дремали под снегом, — эти явления природы успокаивали и даже утешали Никиту Фирсова: не одно его сердце лежит в погребении перед весной.
В феврале, просыпаясь утром, он прислушивался — не жужжат ли уже новые мухи, а на дворе глядел на небо и на деревья соседнего сада: может быть, уже прилетают первые птицы из дальних стран.
Но деревья, травы и зародыши мух еще спали в глубине своих сил и в зачатке.

      В середине февраля Люба сказала Никите, что выпускные экзамены у них начинаются двадцатого числа, потому что врачи очень нужны и народу некогда их долго ждать.
А к марту экзамены уже кончатся, — поэтому пусть снег лежит и река течет подо льдом хоть до июля месяца!
Радость их сердца наступит раньше тепла природы.
      На это время — до марта месяца — Никита захотел уехать из города, чтобы скорее перетерпеть срок до совместной жизни с Любой.
Он назвался в мастерской крестьянской мебели идти с бригадой столяров чинить мебель по сельсоветам и школам в деревнях.
      Отец тем временем — к марту месяцу — сделал не спеша в подарок молодым большой шкаф, подобный тому, который стоял в квартире Любы, когда еще ее мать была приблизительной невестой отца Никиты.
На глазах старого столяра жизнь повторялась уже по второму или по третьему своему кругу. Понимать это можно, а изменить пожалуй что нельзя, и, вздохнув, отец Никиты положил шкаф на санки и повез его на квартиру невесты своего сына.
Снег потеплел и таял против солнца, но старый человек был еще силен и волок санки в упор даже по черному телу оголившейся земли
Он думал втайне, что и сам бы мог вполне жениться на этой девушке Любе, раз на матери ее постеснялся, но стыдно как-то и нет в доме достатка, чтобы побаловать, привлечь к себе подобную молодую девицу.
И отец Никиты полагал отсюда, что жизнь далеко не нормальна.
Сын вот только явился с войны и опять уходит из дома, теперь уж навсегда.
Придется, видно, ему, старику, взять к себе хоть побирушку с улицы — не ради семейной жизни, а чтоб, вроде домашнего ежа или кролика, было второе существо в жилище: пусть оно мешает жить и вносит нечистоту, но без него перестанешь быть человеком.
      Сдав Любе шкаф, отец Никиты спросил у нее, когда ему нужно приходить на свадьбу,
      — А когда Никита приедет: я готова! — сказала Люба.

      Отец ночью пошел на деревню за двадцать верст, где Никита работал по изготовлению школьных парт.
Никита спал в пустом классе на полу, но отец побудил его и сказал ему, что пора идти в город — можно жениться.
      — Ты ступай, а я за тебя парты доделаю! — сказал отец.
Никита надел шапку и сейчас же, не ожидая рассвета, отправился пешком в уезд.
Он шел один всю вторую половину ночи по пустым местам; полевой ветер бродил без порядка близ него, то касаясь лица, то задувая в спину, а иногда и вовсе уходя на покой в тишину придорожного оврага.
Земля по склонам и на высоких пашнях лежала темной, снег ушел с нее в низы, пахло молодою водой и ветхими травами, павшими с осени.
Но осень уже забытое давнее время, — земля сейчас была бедна и свободна, она будет рожать все сначала и лишь те существа, которые никогда не жили.
Никита даже не спешил идти к Любе; ему нравилось быть в сумрачном свете ночи на этой беспамятной ранней земле, забывшей всех умерших на ней и не знающей, что она родит в тепле нового лета.
      Под утро Никита подошел к дому Любы.
Легкая изморозь легла на знакомую крышу и на кирпичный фундамент, — Любе, наверно, сладко спится сейчас в нагретой постели, и Никита прошел мимо ее дома, чтобы не будить невесту, не остужать ее тела из-за своего интереса.

      К вечеру того же дня Никита Фирсов и Любовь Кузнецова записались в уездном Совете на брак, затем они пришли в комнату Любы и не знали, чем им заняться.
Никите стало теперь совестно, что счастье полностью случилось с ним, что самый нужный для него человек на свете хочет жить заодно с его жизнью, словно в нем скрыто великое, драгоценное добро.
Он взял руку Любы к себе и долго держал ее; он наслаждался теплотой ладони этой руки, он чувствовал через нее далекое биение любящего его сердца и думал о непонятной тайне: почему Люба улыбается ему и любит его неизвестно за что.
Сам он чувствовал в точности, почему дорога для него Люба.
      — Сначала давай покушаем! — сказала Люба и выбрала свою руку от Никиты.
      Она приготовила сегодня кое-что: по окончании академии ей дали усиленное пособие в виде продуктов и денежных средств.
      Никита со стеснением стал есть вкусную, разнообразную пищу у своей жены.
Он не помнил, чтобы когда-нибудь его угощали почти задаром, ему не приходилось посещать людей для своего удовольствия и еще вдобавок наедаться у них.
      Покушав, Люба встала первой из-за стола.
Она открыла объятия навстречу Никите и сказала ему;
      — Ну!
      Никита поднялся и робко обнял ее, боясь повредить что-нибудь в этом особом, нежном теле.
Люба сама сжала его себе на помощь, но Никита попросил: «Подождите, у меня сердце сильно заболело», — и Люба оставила мужа.
      На дворе наступили сумерки, и Никита хотел затопить печку для освещения, но Люба сказала: «Не надо, я ведь уже кончила учиться, и сегодня наша свадьба».
Тогда Никита разобрал постель, а Люба тем временем разделась при нем, не зная стыда перед мужем.
Никита же зашел за отцовский шкаф и там снял с себя поскорее одежду, а потом лег рядом с Любой ночевать.
      Наутро Никита встал спозаранку.
Он подмел комнату, затопил печку, чтобы скипятить чайник, принес из сеней воду в ведре для умывания и под конец не знал уже, что ему еще сделать, пока Люба спит.
Он сел на стул и пригорюнился: Люба теперь, наверно, велит ему уйти к отцу навсегда, потому что, оказывается, надо уметь наслаждаться, а Никита не может мучить Любу ради своего счастья, и у него вся сила бьется в сердце, приливает к горлу, не оставаясь больше нигде.
      Люба проснулась и глядела на мужа.
      — Не унывай, не стоит, — сказала она, улыбаясь.
      — У нас все с тобой наладится!
      — Давай я пол вымою, — попросил Никита, — а то у нас грязно.
      — Ну, мой, — согласилась Люба.
     
Как он жалок и слаб от любви ко мне! — думала Люба в кровати. 
      — Как он мил и дорог мне, и пусть я буду с ним вечной девушкой!..

      — Я протерплю.
   — А может — когда-нибудь он станет любить меня меньше и тогда будет сильным человеком!»
      Никита ерзал по полу с мокрой тряпкой, смывая грязь с половых досок, а Люба смеялась над ним с постели.
      — Вот я и замужняя! — радовалась она сама с собой и вылезла в сорочке поверх одеяла.
      Убравшись с комнатой, Никита заодно вытер влажной тряпкой всю мебель, затем разбавил холодную воду в ведре горячей и вынул из-под кровати таз, чтобы Люба умывалась над ним.
      После чая Люба поцеловала мужа в лоб и пошла на работу в больницу, сказав, что часа в три она возвратится.
Никита попробовал на лбу место поцелуя жены и остался один.
Он сам не знал, почему он сегодня не пошел на работу, — ему казалось, что жить теперь ему стыдно и, может быть, совсем не нужно: зачем же тогда зарабатывать деньги на хлеб?
Он решил кое-как дожить свой век, пока не исчахнет от стыда и тоски.
      Обследовав общее семейное имущество в квартире, Никита нашел продукты и приготовил обед из одного блюда — кулеш с говядиной.
А после такой работы лег вниз лицом на кровать и стал считать, сколько времени осталось до вскрытия рек, чтобы утопиться в Потудани.
      — Обожду, как тронется лед: недолго! — сказал он себе вслух для успокоения и задремал.
      Люба принесла со службы подарок — две плошки зимних цветов; ее там поздравили с бракосочетанием врачи и сестры милосердия.
А она держалась с ними важно и таинственно, как истинная женщина.
Молодые девушки из сестер и сиделок завидовали ей, одна же искренняя служащая больничной аптеки доверчиво спросила у Любы — правда или нет, что любовь — это нечто чарующее, а замужество по любви — упоительное счастье?
Люба ответила ей, что все это чистая правда, оттого и люди на свете живут.

      Вечером муж и жена беседовали друг с другом.
Люба говорила, что у них могут появиться дети и надо заранее об этом подумать.
Никита обещал начать в мастерской делать сверхурочно детскую мебель: столик, стул и кроватку-качалку.
      — Революция осталась навсегда, теперь рожать хорошо, — говорил Никита. 
      — Дети несчастными уж никогда не будут!
      — Тебе хорошо говорить, а мне ведь рожать придется! — обижалась Люба.
      — Больно будет? — спрашивал Никита. 
      — Лучше тогда не рожай, не мучайся…
      — Нет, я вытерплю, пожалуй! — соглашалась Люба.
      В сумерках она постелила постель, причем, чтоб не тесно было спать, она подгородила к кровати два стула для ног, а ложиться велела поперек постели.
Никита лег в указанное место, умолк и поздно ночью заплакал во сне.
Но Люба долго не спала, она услышала его слезы и осторожно вытерла спящее лицо Никиты концом простыни, а утром, проснувшись, он не запомнил своей ночной печали.

      С тех пор их общая жизнь пошла по своему времени.
Люба лечила людей в больнице, а Никита делал крестьянскую мебель.
В свободные часы и по воскресеньям он работал на дворе и по по дому хотя Люба его не просила об этом, — она сама теперь точно не знала, чей это дом.
Раньше он принадлежал ее матери, потом его взяли в собственность государства, но государство забыло про дом — никто ни разу не приходил справляться в целости дома и не брал денег за квартиру.
Никите это было все равно.
Он достал через знакомых отца зеленой краски-медянки и выкрасил заново крышу и ставни, как только устоялась весенняя погода.
С тем же прилежанием он постепенно починил обветшалый сарай на дворе, оправил ворота и забор и собирался рыть новый погреб, потому что старый обвалился.

      Река Потудань уже тронулась.
Никита ходил два раза на ее берег, смотрел на потекшие воды и решил не умирать, пока Люба еще терпит его, а когда перестанет терпеть, тогда он успеет скончаться — река не скоро замерзнет.
Дворовые хозяйственные работы Никита делал обычно медленно, чтобы не сидеть в комнате и не надоедать напрасно Любе.
А когда он отделывался начисто, то нагребал к себе в подол рубашки глину из старого погреба и шел с ней в квартиру.
Там он садился на пол и лепил из глины фигурки людей и разные предметы, не имеющие подобия и назначения, — просто мертвые вымыслы в виде горы с выросшей из нее головой животного или корневища дерева, причем корень был как бы обыкновенный, но столь запутанный, непроходимый, впившийся одним своим отростком в другой, грызущий и мучающий сам себя, что от долгого наблюдения этого корня хотелось спать.
Никита нечаянно, блаженно улыбался во время своей глиняной работы, а Люба сидела тут же, рядом с ним на полу, зашивала белье, напевая песенки, что слышала когда-то, и между своим делом ласкала Никиту одною рукой — то гладила его по голове, то щекотала под мышкой.
Никита жил в эти часы со сжавшимся кротким сердцем и не знал, нужно ли ему еще что-либо более высшее и могучее, или жизнь на самом деле невелика, — такая, что уже есть у него сейчас.
Но Люба смотрела на него утомленными глазами, полными терпеливой доброты, словно добро и счастье стали для нее тяжким трудом.
Тогда Никита мял свои игрушки, превращал их снова в глину и спрашивал у жены, не нужно ли затопить печку, чтобы согреть воду для чая, или сходить куда-нибудь по делу. 
       — Не нужно, — улыбалась Люба. 
       — Я сама сделаю все…
И Никита понимал, что жизнь велика и, быть может, ему непосильна, что она не вся сосредоточена в его бьющемся сердце — она еще интересней, сильнее и дороже в другом, недоступном ему человеке.

Он взял ведро и пошел за водой в городской колодец, где вода была чище, чем в уличных бассейнах.
Никита ничем, никакой работой не мог утолить свое горе и боялся, как в детстве приближающейся ночи.
Набрав воды, Никита зашел с полным ведром к отцу и посидел у него в гостях.
      — Что ж свадьбу-то не сыграли? — спросил отец. 
      — Тайком, по-советски управились?..
      — Сыграем еще, — пообещал сын. 
    — Давай с тобой сделаем маленький стол со стулом и кровать-качалку, — ты поговори завтра с мастером, чтоб дали материал…

      —  А то у нас дети, наверно, пойдут!
      — Ну что ж, можно, — согласился отец. 
      — Да ведь дети у вас скоро не должны быть: не пора еще…
      Через неделю Никита поделал для себя всю нужную детскую мебель; он оставался каждый вечер сверхурочно и тщательно трудился.
А отец начисто отделал каждую вещь и покрасил ее.
      Люба установила детскую утварь в особый уголок, убрала столик будущего ребенка двумя горшками цветов и положила на спинку стула новое вышитое полотенце.
В благодарность за верность к ней и к ее неизвестным детям Люба обняла Никиту, она поцеловала его в горло, прильнула к груди и долго согревалась близ любящего человека, зная, что больше ничего сделать нельзя.
А Никита, опустив руки, скрывая свое сердце, молча стоял перед нею, потому что не хотел казаться сильным, будучи беспомощным...

В ту ночь Никита выспался рано, проснувшись немного позже полуночи.
Он лежал долго в тишине и слушал звон часов в городе — половина первого, час, половина второго: три раза по одному удару.
На небе, за окном, началось смутное прозябание — еще не рассвет, а только движение тьмы, медленное оголение пустого пространства, и все вещи в комнате и новая детская мебель тоже стали заметны, но после прожитой темной ночи они казались жалкими и утомленными, точно призывая к себе на помощь.
Люба пошевелилась под одеялом и вздохнула: может быть, она тоже не спала.
На всякий случай Никита замер и стал слушать.
Однако больше Люба не шевелилась, она опять дышала ровно, и Никите нравилось, что Люба лежит около него живая, необходимая для его души и не помнящая во сне, что он, ее муж, существует.
Лишь бы она была цела и счастлива, а Никите достаточно для жизни одного сознания про нее.
Он задремал в покое, утешаясь сном близкого милого человека, и снова открыл глаза.
      Люба осторожно, почти неслышно плакала.
Она покрылась с головой и там мучилась одна, сдавливая свое горе, чтобы оно умерло беззвучно.
Никита повернулся лицом к Любе и увидел, как она, жалобно свернувшись под одеялом, часто дышала и угнеталась.
Никита молчал.
Не всякое горе можно утешить; есть горе, которое кончается лишь после истощения сердца, в долгом забвении или в рассеянности среди текущих житейских забот.
      На рассвете Люба утихла.
Никита обождал время, затем приподнял конец одеяла и посмотрел в лицо жены.
Она покойно спала, теплая, смирная, с осохшими слезами…

      Никита встал, бесшумно оделся и ушел наружу.
Слабое утро начиналось в мире, прохожий нищий шел с полной сумою посреди улицы. Никита отправился вослед этому человеку, чтобы иметь смысл идти куда-нибудь.
Нищий вышел за город и направился по большаку в слободу Кантемировку, где спокон века были большие базары и жил зажиточный народ; правда, там нищему человеку подавали всегда мало, кормиться как раз приходилось по дальним, бедняцким деревням, но зато в Кантемировке было праздно, интересно, можно пожить на базаре одним наблюдением множества людей, чтобы развлеклась на время душа.
      В Кантемировку нищий и Никита пришли к полудню.
На околице города нищий человек сел в канавку, открыл сумку и вместе с Никитой стал угощаться оттуда, а в городе они разошлись в разные стороны, потому что у нищего были свои соображения, у Никиты их не было.
Никита пришел на базар, сел в тени за торговым закрытым рундуком и перестал думать о Любе, о заботах жизни и о самом себе.

      …Базарный сторож жил на базаре уже двадцать пять лет и все годы жирно питался со своей тучной, бездетной старухой.
Ему всегда у купцов и в кооперативных магазинах давали мясные, некондиционные остатки и отходы, отпускали по себестоимости пошивочный материал, а также предметы по хозяйству, вроде ниток, мыла и прочего.
Он уже и сам издавна торговал помаленьку пустой, бракованной тарой и наживал деньги в сберкассу.
По должности ему полагалось выметать мусор со всего базара, смывать кровь с торговых полок в мясном ряду, убирать публичное отхожее место, а по ночам караулить торговые навесы и помещения.
Но он только прохаживался ночью по базару в теплом тулупе, а черную работу поручал босякам и нищим, которые ночевали на базаре; его жена почти всегда выливала остатки вчерашних мясных щей в помойное место, так что сторож всегда мог кормить какого-нибудь бедного человека за уборку отхожего места.
      Жена постоянно наказывала ему — не заниматься черной работой, ведь у него уж борода седая вон какая отросла, — он теперь не сторож, а надзиратель.
      Но разве бродягу либо нищего приучишь к вечному труду на готовых харчах: он поработает однажды, поест, что дадут, и еще попросит, а потом пропадает обратно в уезд

За последнее время уже несколько ночей подряд сторож прогонял с базара одного и того же человека.
Когда сторож толкал его, спящего, тот вставал и уходил, ничего не отвечая, а потом опять лежал или сидел где-нибудь за дальним рундуком.
Однажды сторож всю ночь охотился за этим бесприютным человеком, в нем даже кровь заиграла от страсти замучить, победить чужое, утомленное существо…
Раза два сторож бросал в него палкой и попадал по голове, но бродяга на рассвете все же скрылся от него, — наверно, совсем ушел с базарной площади.
А утром сторож нашел его опять — он спал на крышке выгребной ямы за отхожим местом, прямо снаружи.
Сторож окликнул спящего, тот открыл глаза, но ничего не ответил, посмотрел и опять равнодушно задремал.
Сторож подумал, что это — немой человек.
Он ткнул наконечником палки в живот дремлющего и показал рукой, чтоб он шел за ним.
      В своей казенной, опрятной квартире — из кухни и комнаты — сторож дал немому похлебать из горшка холодных щей с выжирками, а после харчей велел взять в сенях метлу, лопату, скребку, ведро с известью и прибрать начисто публичное место.
Немой глядел на сторожа туманными глазами: наверно, он был и глухой еще…
Но нет, едва ли, — немой забрал в сенях весь нужный инструмент и материал, как сказал ему сторож, значит — он слышит.
      Никита аккуратно сделал работу, и сторож явился потом проверить, как оно получилось; для начала вышло терпимо, поэтому сторож повел Никиту на коновязь и доверил ему собрать навоз и вывезти его на тачке.
      Дома сторож-надзиратель приказал своей хозяйке, чтоб она теперь не выхлестывала в помойку остатки от ужина и обеда, а сливала бы их в отдельную черепушку: пусть немой человек доедает.
          — Небось и спать его в горнице класть прикажешь? — спросила хозяйка.
          — Это ни к чему, — определил хозяин. 
      — Ночевать он наружи будет: он ведь не глухой, пускай лежит и воров слушает, а услышит, мне прибежит скажет…

         — Дай ему дерюжку, он найдет ce6e место и постелит…

      На слободском базаре Никита прожил долгое время.
Отвыкнув сначала говорить, он и думать, вспоминать и мучиться стал меньше.
Лишь изредка ему ложился гнет на сердце, но он терпел его без размышления, и чувство горя в нем постепенно утомлялось и проходило.
Он уже привык жить на базаре, а многолюдство народа, шум голосов, ежедневные события отвлекали его от памяти по самом себе и от своих интересов — пищи, отдыха, желания увидеть отца.
Работал Никита постоянно; даже ночью, когда Никита засыпал в пустом ящике среди умолкшего базара, к нему наведывался сторож-надзиратель и приказывал ему подремывать и слушать, а не спать по-мертвому.
«Мало ли что, — говорил сторож, — намедни вон жулики две доски от ларька оторвали, пуд меда без хлеба съели…»
А на рассвете Никита уже работал, он спешил убрать базар до народа; днем тоже есть нельзя было, то надо навоз накладывать из кучи на коммунальную подводу, то рыть новую яму для помоев и нечистот, то разбирать старые ящики, которые сторож брал даром у торгующих и продавал затем в деревню отдельными досками, — либо еще находилась работа.

      Среди лета Никиту взяли в тюрьму по подозрению в краже москательных товаров из базарного филиала сельпо, но следствие оправдало его, потому что немой, сильно изнемогший человек был слишком равнодушен к обвинению.
Следователь не обнаружил в характере Никиты и в его скромной работе на базаре как помощника сторожа никаких признаков жадности к жизни и влечения к удовольствию или наслаждению, — он даже в тюрьме не поедал всей пищи.
Следователь понял, что этот человек не знает ценности личных и общественных вещей, а в обстоятельствах его дела не содержалось прямых улик.
«Нечего пачкать тюрьму таким человеком!» — решил следователь.
      Никита просидел в тюрьме всего пять суток, а оттуда снова явился на базар.
Сторож-надзиратель уморился без него работать, поэтому обрадовался, когда немой опять показался у базарных рундуков.
Старик позвал его в квартиру и дал Никите покушать свежих горячих щей, нарушив этим порядок и бережливость в своем хозяйстве.
«Один раз поест — не разорит! — успокоил себя старый сторож-хозяин. 
         — А дальше опять на вчерашнюю холодную еду перейдет, когда что останется!»
      — Ступай, мусор отгреби в бакалейном ряду, — указал сторож Никите, когда тот поел хозяйские щи.
      Никита отправился на привычное дело.
Он слабо теперь чувствовал самого себя и думал немного, что лишь нечаянно появлялось в его мысли.
К осени, вероятно, он вовсе забудет, что он такое, и, видя вокруг действие мира, — не станет больше иметь о нем представления; пусть всем людям кажется, что этот человек живет себе на свете, а на самом деле он будет только находиться здесь и существовать в беспамятстве, в бедности ума, в бесчувствии, как в домашнем тепле, как в укрытии от смертного горя…

      Вскоре после тюрьмы, уже на отдании лета,  когда ночи стали длиннее, Никита, как нужно по правилу, хотел вечером запереть дверь в отхожее место, но оттуда послышался голос:
      — Погоди, малый, замыкать!.. иль и отсюда добро воруют?
Никита обождал человека.
Из помещения вышел отец с пустым мешком под мышкой.
      — Здравствуй, Никит! — сказал сначала отец и вдруг жалобно заплакал, стесняясь слез и не утирая их ничем, чтоб не считать их существующими. 
       — Мы думали, ты покойник давно…
      
Значит, ты цел?
      Никита обнял похудевшего, поникшего отца,  в нем тронулось сейчас сердце, отвыкшее от чувства.
      Потом они пошли на пустой базар и приютились в проходе меж двух рундуков.
      — А я за крупой сюда пришел, тут она дешевле, — объяснил отец. 
      — Да вот, видишь, опоздал, базар уж разошелся…
     
Ну, теперь переночую, а завтра куплю и отправлюсь…
     
А ты тут что?
      Никита захотел ответить отцу, однако у него ссохлось горло, и он забыл, как нужно говорить.
Тогда он раскашлялся и прошептал:
        — Я,.. ничего...
       
А,  Люба жива?
        — В реке утопилась, — сказал отец. 
       — Но ее рыбаки сразу увидели и вытащили, стали отхаживать,  она и в больнице лежала: поправилась.
      — А теперь жива? — тихо спросил Никита.
      — Да пока еще не умерла, — произнес отец. 
      — У нее кровь горлом часто идет: наверно, когда утопала, то простудилась.

      —  Она время плохое выбрала, — тут как-то погода испортилась, вода была холодная…

      Отец вынул из кармана хлеб, дал половину сыну, и они пожевали немного на ужин. Никита молчал, а отец постелил на землю мешок и собирался укладываться.
      — А у тебя есть место? — спросил отец. 
      — А то ложись на мешок, а я буду на земле, я не простужусь, я старый…
      — А отчего Люба утопилась? — прошептал Никита.
      — У тебя горло, что ль, болит? — спросил отец. 
      — Пройдет!…

      — По тебе она сильно убивалась и скучала, вот отчего…
     — Цельный месяц по реке Потудани, по берегу, взад-вперед за сто верст ходила.
     — Думала, ты утонул и всплывешь, а она хотела тебя увидеть.
     — А ты, оказывается, вот тут живешь.
     — Это плохо…

      Никита думал о Любе, и опять его сердце наполнялось горем и силой.
      — Ты ночуй, отец, один, — сказал Никита. 
      — Я пойду на Любу погляжу.
      — Ступай, — согласился отец. 
      — Сейчас идти хорошо, прохладно.
     
А я завтра приду, тогда поговорим…
      Выйдя из слободы, Никита побежал по безлюдному уездному большаку.
Утомившись, он шел некоторое время шагом, потом снова бежал в свободном легком воздухе по темным полям.
      Поздно ночью Никита постучал в окно к Любе и потрогал ставни, которые он покрасил когда-то зеленой краской, — сейчас ставни казались синими от темной ночи.
Он прильнул лицом к оконному стеклу.
От белой простыни, спустившейся с кровати, по комнате рассеивался слабый свет, и Никита увидел детскую мебель, сделанную им с отцом, — она была цела.
Тогда Никита сильно постучал по оконной раме.
Но Люба опять не ответила, она не подошла к окну, чтобы узнать его.
      Никита перелез через калитку, вошел в сени, затем в комнату, — двери были не заперты: кто здесь жил, тот не заботился о сохранении имущества от воров.
      На кровати под одеялом лежала Люба, укрывшись с головой.
      — Люба! — тихо позвал ее Никита.
      — Что? — спросила Люба из-под одеяла.
      Она не спала.
Может быть, она лежала одна в страхе и болезни или считала стук в окно и голос Никиты сном.
Никита сел с краю на кровать.
       — Люба, это я пришел! — сказал Никита. Люба откинула одеяло со своего лица.
      — Иди скорей ко мне! — попросила она своим прежним, нежным голосом и протянула руки Никите.
      Люба боялась, что все это сейчас исчезнет; она схватила Никиту за руки и потянула его к себе.
      Никита обнял Любу с тою силою, которая пытается вместить другого, любимого человека внутрь своей нуждающейся души; но он скоро опомнился, и ему стало стыдно.
      — Тебе не больно? — спросил Никита.
      — Нет!
     
Я не чувствую, — ответила Люба.
      Он пожелал ее всю, чтобы она утешилась, и жестокая, жалкая сила пришла к нему. Однако Никита не узнал от своей близкой любви с Любой более высшей радости, чем знал ее обыкновенно, — он почувствовал лишь, что сердце его теперь господствует во всем его теле и делится своей кровью с бедным, но необходимым наслаждением.
      Люба попросила Никиту,  может быть, он затопит печку, ведь на дворе еще долго будет темно.
Пусть огонь светит в комнате, все равно спать она больше не хочет, она станет ожидать рассвета и глядеть на Никиту.
      Но в сенях больше не оказалось дров.
Поэтому Никита оторвал на дворе от сарая две доски, поколол их на части и на щепки и растопил железную печь.
Когда огонь прогрелся, Никита отворил печную дверцу, чтобы свет выходил наружу.
Люба сошла с кровати и села на полу против Никиты, где было светло.
      — Тебе ничего сейчас, не жалко со мной жить? — спросила она.
      — Нет, мне ничего, — ответил Никита. 
      — Я уже привык быть счастливым с тобой.
      — Растопи печку посильней, а то я продрогла, — попросила Люба.
      Она была сейчас в одной заношенной ночной рубашке, и похудевшее тело ее озябло в прохладном сумраке позднего времени.


P.S.

Опубликована в 1936 году
В 1937 году,  подверглась критике и была изъята из библиотек и продажи.




Tags: Беллетристика., Библиотека
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 15 comments