Analitik (analitik_tomsk) wrote in m_introduction,
Analitik
analitik_tomsk
m_introduction

Ален Бадью: «Смерть коммунизма»? Часть III


Право, государство, политика

Этот мир, то есть тот, в котором мы, нынешние люди, проводим наши дни, является одновременно неизбежным и правильным, вот, в двух словах, то, что нам заявляют.
Нам, обладающим способностью мыслить, что предполагает представление об ощутимой дистанции, которая нас разделяет с подразумеваемым совершенством порядка вещей.
В горячке пропагандистских речей опыт Советского государства или Китайского государства не представляет из себя ничего такого, о чем стоило бы размышлять, он годится только для того, чтобы заставить все человечество повторять: да, этот мир (страны Запада, капитало-парламентаризм) — лучший из возможных миров.



564062_2219119335281_586469143_n

Так как в том, что касается невозможных, удалось убедить господствующее мнение (с особо ценной помощью немыслимого числа ренегатов революционных или коммунистических убеждений), что продолжать мечтать о них — преступно.


И не правда ли то, что причиной установления этого замечательного капитало-парламентаризма было желание построить другой мир, не доказав заранее возможности его осуществления?
Не правда ли, что «утопия», которая издавна, начиная с 1792-го года во Франции, через 1917-й в России и 1949-й в Китае, под именем революции управляла исторической субъективностью, привела только к преступлению и разрушению?
Разве не видим мы, как целые народы жаждут изо всех сил (которые мы, конечно, слегка подстегиваем, выставляя напоказ наше величие) разделить с нами наши трансцедентные блага: в первую очередь, экономику финансового капитала с последующим установлением многопартийного государства с его дорогостоящей системой выкачивания электоральных денег?

Этот мир настолько хорош, что как только настал бесславный конец, подобный судьбе куска мяса, которое слишком поздно достали из отключенного холодильника, противостоявшей ему системы однопартийного государства, как стало необходимо защитить его, этот прекрасный мир, от диких полчищ тех, кто завидует его богатству и свободе.
Было бы неплохо чуть восточнее восстановить Берлинскую стену, чтобы к арабам и неграм, которые нам уже достаточно мешают жить не добавились голодные полчища тех, кто терпел у себя так долго и безропотно
(В отличие от нас, не правда ли?
Мы же были героями, мы никогда ничего не терпели и всегда умели яростно сопротивляться.) ужасную коммунистическую систему.

Но есть небольшая проблема: если этот мир нужно защищать от варваров (раскаявшихся албанцев или «фанатиков» мусульман), значит это не весь мир, но только его фрагмент, стабильность границ которого обеспечивает строгий отбор тех, кто имеет право в нем жить.
И если это не весь мир, то по какому праву, претендующему на универсальное значение, его обитатели возвысили себя до того, чтобы указывать другим, если необходимо, с оружием в руках, их права и обязанности?

Мир коммунизма мог претендовать на то, чтобы называть себя миром, потому что Идеей его, как бы быстро ни стало наблюдаться ее изнашивание, была идея эмансипации.
Возможно ли заменить ее идеей товара и собственности?
Даже тем, для кого политическая полиция, к существованию которой для них в конце концов стала сводиться идея пролетариата, настолько противна, что они поменяли свои убеждения и стали принимать участие в местных выборах, трудно мысленно провести параллель между Робеспьером и Чезаром Беротто, Варленом и Панамским каналом, Лениным и Миттераном, Мао и Мицубиси.
Если наш мир призван стать миром вообще, то о сверхсуществовании какого Человечества он оповещает, если не человечества, которое бухгалтерские правила, неподконтрольные действию мысли, распределяют по разнообразным гетто, в которых выбор предоставляется только между субстанционалистскими дрязгами племен и универсальностью денег?

И вот идеолог, этот симпатичный персонаж, который, как только гарантирована свободное передвижение денег, якобы гарантирует свободное передвижение идей, появляется на сцене и говорит: это всеобщее Человечество, которое, как вы считаете, мы не способны установить, концептуализируется в Праве.
Правовое государство и права человека — вот что мы предлагаем всему человечеству как гарантию того, что оно является хозяином своей судьбы.

Примем всерьез это утверждение идеолога.
Замещается ли революционная эсхатология некоей разновидностью Права?
Является ли оно тем, чем наш мир вправе обосновать свою претензию быть завтрашним днем человечества?
Является ли Право, юридическое наименование свободы, тем, благодаря чему капитало-парламентаризм воистину соизмерим с Идеей человечества?
Как бы ни старался философ принимать всерьез заявления идеолога, он не может освободить себя от обязанности разделять то, что тот объединяет в «популярной» — то есть предназначенной для прессы — части своих слов.
Категория права, в том виде, в каком она используется идеологом, действует как переходящая категория[8] между политикой и философией, что позволяет ей быть одновременно неуловимой и давящей, относящейся и к области теории, и к области практики.
Право функционирует как идея для философских спекуляций (например, у Гегеля) и как завеса, за которой прячется здоровый кулак (как в Панаме и в Персидском заливе).
Оно является одновременно дискурсом об идеальном и реальностью власти.

Я говорю здесь как философ, отдающий себе отчет, как я полагаю[9], что отождествление философии и политических условий ее существования разрушает и одно, и другое. Доказательством этому служит тот факт, что такое отождествление в нашем веке носит одно небезызвестное имя, имя Сталина, истинного изобретателя Диалектического Материализма как центральной философемы политической субъективности.
На самом деле, еще начиная по крайней мере с десятой книги «Законов» Платона было установлено, что отождествление философии и политики, их отождествление в качестве мыслей, может воплотиться только в полицейскую, более того, преступную, реальность.

Я не смогу непосредственно заглянуть в лицо этого двуликого Януса, каким является современная апологетика права.
Для этого потребовалась бы мобилизация целого арсенала категорий, выработанных политической мыслью-практикой, поборником которой, впрочем, я являюсь[10].
Однако, здесь я вызываюсь рассуждать на тему множества форм, принимаемых мыслью, выступая исключительно в качестве философа.

А стало быть, я должен слегка изменить постановку вопроса, который я задавал себе в ответ на заявления идеолога.
Отныне этот вопрос будет сформулирован следующим образом: каковы философские последствия предположения, так распространенного в настоящее время, согласно которому Право представляет собой фундаментальную категорию политики, категорию, являющуюся продолжением приказавшего долго жить революционного универсализма?

Никто не станет отрицать, что право является несомненно важной государственной категорией.
На Востоке, в странах, пытающихся построить что-нибудь иное на месте этого странного сплава умершей Идеи и экономического банкротства, из которых, как они отдают себе отчет, слишком поздно что-либо сохранять, одним из самых насущных требований, в особенности со стороны интеллигенции (в том числе, необходимо заметить, со стороны разного уровня членов государственного аппарата, или того, что от него осталось) является требование построения правового государства.
Такой же является норма, которую Запад определяет как норму демократии, и которую он, или, по крайней мере, его идеологи, представляют как демаркационную линию своих суждений.

Но что есть правовое государство?

В онтологии исторических множеств, которую я предлагаю[11], государство, мыслимое как состояние определенной ситуации, является тем, что обеспечивает структуру счета частей ситуации, ситуации, которая обычно носит имя собственное той или иной нации.

Сказать, что то или иное состояние, то есть та или иная операция, проходящая по счету, является правовым государством означает на самом деле, что законы, согласно которым функционирует счет не предлагают какую-нибудь определенную часть в качестве парадигмы части-сущности вообще.
Другими словами: никакая группа, как, например, дворянство, рабочий класс, партия, представляющая этот класс, «приличные люди», духовенство и т. д., не определена как обладающая особой функцией по отношению к операции, обрабатывающей и учитывающей остальные группы.
Еще один способ выразить эту мысль: никакая открыто выраженная привилегия не регламентирует операции, посредством которых государство выражает свое отношение к группам, выделенным в рамках «государственной» ситуации.

Поскольку государственный счет не легитимируется благодаря какой-либо парадигматической группе (или партии), он может легитимироваться только через свод законов, правовых законов, формальность которых заключается в том, что они не рассматривают в качестве принципа своей легитимности какую-нибудь отдельную подгруппу, но провозглашают, что они одинаковы «для всех», что означает для всех подгрупп, которые государство отмечает в данной ситуации.

Часто считается, что законы одинаковы для всех «индивидуумов», и демократическое царство личной свободы противопоставляется тоталитаризму отдельной самопровозгласившейся фракции, партии и ее руководителей.
Ничего подобного на самом деле не происходит: ни один государственный закон не рассматривает ту бесконечно неповторимую ситуацию, которую мы называем субъектом или индивидуумом.
Государство имеет дело только с частями или группами.

Даже когда кажется, что речь идет об индивидууме, его интересует не конкретная бесконечность рассматриваемого им индивидуума, но эта бесконечность, низведенная до Единицы счета, то есть группы, единственным элементом которой он является, тем что математики называют singleton.
Тот, кто голосует, сидит в тюрьме, платит взносы социального страхования и т. д. определен номером своего singleton’а, а не принятием во внимание его личности как бесконечного множества.
Случай, когда государство является правовым, означает всего-навсего, что отношения с индивидуумом-считающимся-за-единицу определяются законами, а не через оценку, критерием которой является та или иная привилегированная группа.

Таким образом, принципом различия между политикой, определяемой правовым государством — так называемой демократической политикой, и политикой, определяемой государством-партией — так называемой тоталитарной политикой, никогда не являлись отношения между государством и конкретными индивидуумами.
И в том, и в другом случае эти отношения носят абстрактный характер.
Сущностью их является сведение-к-единице бесконечного множества, каким является «индивидуальная» ситуация.
Различие же заключается в плане счетов, обосновывающем операции государства: система законов в одном случае, воплощение Идеи в определенной подгруппе — в другом.

Каким бы ни был закон, он не может сам по себе гарантировать эффект истины, ибо ни одна истина не сводится к формальному анализу.
Любая истина, будучи одновременно уникальной и универсальной, без сомнения представляет собой регламентированный процесс, но он никогда не соизмерим с регламентирующими его правилами.
Признать, как греческие софисты или как Витгенштейн, что правила являются «содержанием» мысли — в той мере насколько она подчинена языку — означает неизбежную дискредитацию ценности истины.
Впрочем, именно к такому заключению пришли софисты и Витгенштейн: сила правил не совместима с истиной, которая в таком случае становиться всего лишь метафизической Идеей.
Для софистов существуют только соглашения и соотношение сил, а для Витгенштейна только языковая игра.

Если существование правового государства — и стало быть, государственной империи законов — представляет собой сущность политической категории демократии, из этого вытекает то основное философское следствие, согласно которому политика не имеет никакого непосредственного отношения к истине.

Я сказал, философское следствие.
Так как такое следствие может быть определено только в области философии.

Для правового государства внутренним законодательством является только функционирование.
Это функционирование само по себе не говорит, имеет ли оно или нет отношение к философской категории Истины.
Философия, и только она, будучи обусловлена политикой, может сказать как обстоит дело с отношением политики к истине, точнее, как обстоит дело с политикой как процедурой истины.

Сказать, что смысловое ядро политики находится в Праве, неизбежно приводит к философскому суждению, декларирующему радикальное положение политики вне темы истины.
Если правовое государство является «содержанием» политических чаяний, то в этом случае политика не есть процедура истины.

Эмпирическая очевидность подтверждает логическую выкладку.

Парламентские государства Запада не претендуют на какую-либо истину.
С философской точки зрения они являются, если можно так выразиться, государствами релятивистскими и скептическими, не случайно и не согласно какой-нибудь идеологии, но неотъемлемо, поскольку их «содержание» — это правила законов.
Это причина, по которой эти государства представляются скорее как «менее плохие», чем как лучшие.
«Менее плохие» означает, что, во всяком случае, мы находимся в области (государственного функционирования), которая не имеет непосредственного отношения к какой-либо положительной норме, как например истина или Добро.

Надо заметить, что в бюрократических и террористических социалистических государствах, которые просто отвергали законы права как чисто «формальные» («формальные» свободы и т. д.), дело обстояло по-другому.
Конечно же речь не идет о том, чтобы защищать здесь эти полицейские государства.
Но с философской точки зрения необходимо заметить, что отождествление этих государств с политикой (с классовой политикой, с коммунизмом) не имела своим последствием отмену функции истины политики.
На самом деле эти государства, открывая счет частей социального целого на основе одной парадигматической группы, таким образом заявляли, что эта подгруппа (класс, его партия) поддерживали привилегированные отношения с истиной.
Протокол легитимации привилегии без правил, и даже очевидно беспорядочной, всегда имеет отношение к содержанию ценностей.
Привилегия сущностна, а не формальна.
Как следствие, государства Востока всегда утверждали, что они концентрируют в своем полицейском аппарате царство политической истины.
Эти государства были соизмеримы с философией, утверждающей, что политика — одна из областей действия истины.

И в парламентаризмах Запада, и в деспотических бюрократиях Востока, понятие политики в конце концов путается с понятием государственного управления.
Но философские последствия этой путаницы противоположны.
В первом случае, политика перестает принадлежать области истины, «окружающая» философия носит релятивистский и скептический характер.
Во втором случае, политика предписывает «государство истины», а окружающая философия становится философией монизма и догмы.

Таким образом объясняется, что в политических парламентских обществах Запада философии отведена роль «духовного придатка», чей произвол подправляет регламентированную объективность мнений, объективность законов рынка и финансового капитала, вокруг которой образуется нерушимый консенсус.
В то время как волюнтаризм и полицейский произвол политических обществ Востока отражался в ложной необходимости государственной философии, в Диалектическом Материализме.

По сути Право является как бы центром симметрии, вокруг которого раполагаются, чередуясь, термины государства (если предположить, что оно концентрирует в себе политику) и философии.
Когда право — а значит, сила правил — представляется как центральная категория политики, парламентское, или многопартийное, государство безразлично к философии.
И наоборот, когда бюрократическое однопартийное государство проповедует философию (философию своей легитимности) можно быть уверенным, что это государство не правовое. Такое «перевертывание» есть воплощение парой государство/философия отношений, противоположных тем, которые положение «политика реализуется через государство» влечет за собой в том, что касается пары политика/истина, в зависимости от формы государства: плюралистической и регламентируемой, либо унитарной и определяемой политикой партии. В первом случае правила отменяют любую истину в политике (которая определяется произволом чисел, голосованием), во втором — партия декларирует свою монополию на истину, становясь таким образом индифферентным к любым событиям, затрагивающим числа или народ.

В конце концов, как бы противоположны ни были эти максимы, их результат негативно сказывается на философии, которая в одном случае тает, превращаясь в некий общественный духовный излишек, а в другом — становится государственным формализмом, полностью лишенным содержания.

Можно сказать еще точнее.
Подчинение политики теме права в парламентских обществах (то есть регулируемых, исходя из нужд финансового капитала) приводит к тому, что становится невозможным отличить философа от софиста.
Этот эффект неразличимости является ключевым: поскольку политическое положение философии позволяет установить, что в тематике права правило есть сущность демократической дискуссии, становится невозможным противопоставить софистской логомахии (виртуозной игре соглашений и соотношений сил) философскую диалектику (диалогический поворот Истины).
Из этого следует, что очень часто любой ловкий софист может сойти за глубокого философа, и тем более глубокого, что то опровержение, которое он противопоставляет любой претензии на истину, соответствует политическим условиям, которые выступают под формальным знаком права.
И наоборот, в бюрократических социалистических обществах невозможно отличить философа от функционера, и даже полицейского.
По своей тенденции, философия становится словами тирана.
Поскольку никакие правила не кодифицируют аргумент, его место занимает чистое утверждение, и, в конце концов, позиция, с которой делается высказывание (близость к государству) становится тем, что обосновывает такое «философское» высказывание.
Таким образом любой аппаратчик или глава государства может сойти за философского оракула, поскольку место, от имени которого он говорит, государство-партия, якобы концентрирует в себе целиком политический процесс истины.

Стало быть, можно утверждать, что общим эффектом режимов, тех, что воплощают политику в какой-нибудь одной парадигматической подгруппе из множества-нации, и тех, что рассеивают ее в царстве правил, является эффект невозможности отличить философа от его «двойников»-конкурентов: эклектического софиста с одной стороны, догматического тирана — с другой.
Определяет ли политика право в качестве своей органичной категории, или отказывается придавать ему какое-либо значение во имя смысла Истории, эффект, производимый ею на философию одинаков: неразличия и, в конце концов, узурпации: на общественной сцене объявляют себя философами его исконные противники: софист и тиран, или, другими словами, журналист и полицейский.

Таким образом, становится ясно, что в том, что касается права, единственным философским положением, способным спасти философию как таковую и позволяющим отделить ее от того, что ее дискредитирует, является следующее: право не должно ни быть поставленным в центре политики, ни быть полностью исключенным из ее поля.
На самом деле, «правовое» и «неправовое» как необходимые характеристики государства не являются категориями политики.
Это чисто государственные категории.
Тогда как политика, обуславливая философию, есть субъективный процесс истины.
И государство для нее не является ни главной ставкой, ни воплощением.

В конце концов, общим моментом для обществ Востока и Запада было отождествление политики и государства, единственного существующего для этих обществ места реализации политической процедуры, поскольку последняя сводилась к вопросам власти.
Но сущность политики, такой, как этот концепт определяет философия в качестве условия своего существования, есть свободный коллективный мыслительный процесс, вызываемый к жизни всегда единичными, особенными событиями.
Такая политика ни в коем случае не есть власть или вопрос власти.
Сущность политики есть коллективная эмансипация, или же проблема свободы в бесконечных ситуациях.
Однако бесконечность ситуаций, в которых на кону стоит судьба в коллективной мысли, не соизмерима с авторитетом ни правил, ни какой-либо части (общества), ни партии.

Конечно, можно предпочитать правовое государство (что, прежде всего, означает непререкаемый авторитет финансового капитала, который сегодня называют «рыночной экономикой») полицейскому государству-партии.
Но считать, что это предпочтение, которое касается объективной истории государства, является на самом деле субъективным политическим решением, — это ловушка.
Ловушка, чье положение посредника отражается в слове «право», которое как бы переходит от объективного (государственные законы, конституция, плюрализм партий) к субъективному (право на собственное мнение, право собственности, право предпринимательства).
На самом деле, право — это категория свойственная определенному типу государства, чьи субъективные предписания не менее авторитарны, чем предписания неправового государства.
Так как право живет в качестве категории политической субъективности, только принимая форму консенсуса, который утверждает, признает и воспроизводит эту ключевую пару понятий: экономика (финансовый капитал и рынок) и представительство (парламентаризм).
Любое отступление от этого консенсуса санкционируется, главным образом, через индифферентность.
Индифферентность, которая особенно губительна для философии.
Политическое решение не умещается в рамках предпочтения, отданного праву, которое является всего лишь определенным (и легитимным) государственным предпочтением. История политики, состоящая из решений мысли и рискованных коллективных подъемов, полностью отличается, повторяю, от истории государства.

То, что в итоге внушает философу зрелище мира — которое ни в коей мере не представляет собой объект его исследования, но всего-навсего пространство без четких границ, где действуют (необходимое условие, чтобы существовало место для мысли, каковой является философия) несколько истин — это идея, что кризис носит общий характер.
Он затрагивает не только однопартийное государство Востока, но и многопартийное государство Запада.
Ибо речь идет о беспокойстве, охватившем мир в силу того, что тысячелетний постулат, отождествлявший политику и государство, исчерпал свои возможности.
Исчерпал именно потому, что поместил их в самом сердце своей жажды эмансипации.
Конец этого монстра, государственного коммунизма, лишает жизненных сил, увлекает за собой в своем падении всякую политическую субъективность, пытающуюся либо под знаком революции, либо под знаком права соединить государственное принуждение и освободительный универсализм.

С этой точки зрения, и в странах Востока, и в странах Запада история политики начинается. Едва началась.
Крах всякого государственного представления об истине отмечает это начало.
Дальше все должно быть изобретено заново.
Право же не изобретает ничего, кроме перехода к другому объективному условию существования политики, к другой государственной форме.
Философия должна сохранять дистанцию по отношению к этому новому условию, также как она это делала по отношению к другому.
Софист ничем не лучше тирана.
Разгосударствление истины остается для нас программой мысли.

Философия должна отметить в качестве условия исполнения своего предназначения, отличного одновременно и от прислуживания тирану и от непостоянства софистов, что политика начинается тогда, и только тогда, когда она представляет собой реальную мысль-действие умирания государства.
Момент, когда мысль замещает собой государство, вписывая это замещение в бытие, является реальным моментом политики.
И политическая организация не может иметь другой цели кроме как «добиться победы». Другими словами, придать плоть мысли, которая, воплотившись в коллективе, сможет совершить обосновывающий ее поступок общественного неподчинения.

Пер. с французского Т.В. Анисимовой

*Badiou A. D'un désastre obscure. Sur la fin de la vérité d'État. — Paris: Éd. de l'Aube, 1998.

[1] Философские положения по этому поводу ограничиваются констатацией редкости политики как генерической процедуры и прерывистости ее существования.
В своей Théorie du Sujet я сформулировал это следующим образом: «Любой субъект является политическим. Поэтому существует так мало субъектов и так мало политики».
Корпус политических положений по этому поводу является очень обширным.
Он включает в себя доктрину об исторических формах политики, основанную Сильвеном Лазарусом.

[2] Генерическое, то есть находящийся в мысли статус какого-нибудь бесконечного множества как материальность той или иной истины, является наиболее важным концептом философских положений в моей книге L’être et l’événement (Бытие и событие).

[3] Теория коммунистических инвариантов предложена в моей небольшой книжке, написанной вместе с Франсуа Бальмесом: De l’idéologie (Об идеологии), (Maspéro, 1976).

[4] Этот «хор делимого поражения» есть отрывок из романа-оперы L’écharpe rouge (Красный шарф) (Maspéro, 1979).
В переработанном виде «роман-опера» стал просто либретто оперы, к которому Жорж Апергис написал музыку.
Опера была представлена в Лионском оперном театре, затем в Авиньоне и Шайо в постановке Антуана Витеза с декорациями Яниса Коккоса в 1984 году.
Этот хор, положенный на удивительную, сложную и энергичную, музыку исполнялся всеми актерами оперного театра, одетыми в костюмы рабочих.
Пьер Виаль передвигался по сцене, пытаясь укрыться от непонятно какой бури с помощью старого зонтика.
Он был похож на выжившего после катастрофы, на бродягу вечных восстаний, который ворчал в совершенно незабываемой манере: «Коммунизм! Коммунизм!».

И снова это чувство неутихающей боли, вызванной во мне смертью Антуана Витеза.
«Смерть коммунизма»: как она его мучила!
И как тем не менее она заставляла его отдавать себе отчет в том, что происходит!
В этом можно убедиться, прочитав его текст 1990 года «То, что нам остается», который он написал незадолго до своей смерти.
Этот текст напечатан в замечательном сборнике Le théâtre des idées (Gallimard, 1991), подготовленном Даниэль Салленав и Жоржем Баню.
Я хочу процитировать восьмую фразу этого текста: «Преступлением — которое можно упрощенно назвать сталинским преступлением, хотя оно касается далеко не только Сталина — было оставить надежду во власти иррационального, разного рода обскурантистов и демагогов».
Однако, исчерпав тему преступления, Антуан Витез предлагает программу действия.
Того, что он называет «нашей ролью»: «сарказм, нападки и предвидение, критика нынешней эпохи и предвестие грядущего».
Написав эти страницы, я, думаю, что являюсь одним из исполнителей этой роли.
Будут и другие.

[5] «Изобретение политики» — название последней книги Моше Финли, выдающегося историка Античности.
Сильвен Лазарус часто ссылается на него в своих теоретических работах.
Вскоре можно будет прочесть комментарии Лазаруса по поводу этой книги в L’anthropologie du nom.

[6]«Тентен в стране Советов»: один из серии комиксов для детей и взрослых, героем которых является Тентен, отважный частный детектив и путешественник. — прим.перев.

[7] В рамках теории об исторических формах политики мы называем «сталинской моделью» принцип организации политики ФКП.
Основной линией этой политики является положение, что политика — это партия.

[8] Концепт переходящей категории предложен Сильвеном Лазарусом, который им пользуется, чтобы показать, как в рамках отдельных исторических форм политики определенные категории (как «революция» или «класс») действуют одновременно как субъективные (следовательно, как политические) и объективные (а значит, исторические) категории.
См., например, его текст Lénine et le temps, éditions des Conférences du Perroquet.

[9] По этому поводу я ссылаюсь на свой Manifeste pour la philosophie.
Чтобы обозначить эффект затмения философии, вызванный завышенной оценкой значения одного из условий ее существования по ставнению с другими, я использую слово «пришивание».
В своей сталинской версии Диалектический Материализм есть «пришивание» философии к политике.

[10] Тот, кого интересует собственно политический аспект вопроса, может обратиться к документации Политической Организации (Organisation Politique), газете Journal Политической Организации и многочисленным брошюрам.

[11] Общая теория состояния той или иной ситуации как метаструктуры представительства Множества разработана мною в книге L’être et l’événement, начиная с «Размышления 8». Пример государства в историко-политическом смысле рассматривается в «Размышлении 9».



Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 4 comments